Матвей спохватился, удивился, что просидел допоздна, и несколько мгновений цепко, в упор разглядывал лицо Нины.
— Какой портрет умирает во мне! — проговорил он торжественно-шутливо. — Соглашайтесь, Нина. Не знаю, как умолить вас. Я косноязычен. Рассказать ваше лицо я сумею только кистью.
— Глупости, — спокойно возразила она, — таких лиц двадцать штук в каждом трамвае.
Он с досадой хлопнул себя по колену:
— Ну что прикажете делать! Жениться на вас, что ли?!
— Разве что…
В прихожей, присев на корточки, он долго зашнуровывал ботинки, бормоча:
— Приеду к Косте, ключ под половиком, порисую еще… Окна зашторю… Чтоб не застукали.
— А что, разве в мастерских не разрешается на ночь оставаться?
Он поднял голову, удивившись голосу сверху, — очевидно, на какие-то мгновения забыл о Нине, мысленно уже ушел отсюда.
— Чужим, конечно, не разрешается. Я же неизвестный без соответствующего документа.
Она смотрела, как надевает он старое, с вытертым каракулевым воротником пальто, какие никто уже двадцать лет не носит, и представляла, как едет он в пустую мастерскую, шарит под пыльным половиком, нащупывая ключ, рисует при зашторенных окнах, а потом, под утро, укладывается на холмистом диванчике и накрывается вот этим старым пальто… А Костя Веревкин, обладатель мастерской, — он, конечно, приятель и свой парень, но в глубине души уверен, что делает этому человеку огромное одолжение…
Она смотрела, как долго, тщательно застегивает он пальто, аккуратно продевая в расхлябанные петли разномастные пуговицы (что за женщины их пришивали? Или сам — так же кропотливо вдевая нитку в иглу, сто раз уколовшись, — ведь наверняка он безрукий, бестолковый, нелепый), смотрела почти заворожено и вдруг сказала хрипло:
— Оставайтесь…
Он застегнул еще одну пуговицу, потоптался, ничего не понимая.
— То есть… как?! — выдавил ошеломленно.
Нина прокашлялась, подняла на него глаза и сказала уже своим, спокойным и твердым голосом:
— А вот так.
* * *
— Матвей!
— Мм… мм…
— Матвей, я шестой раз к тебе…
— Сейчас, сейчас… здесь полстранички…
— Доедай свою кашку, брейся и проваливай. Ты опаздываешь.
— М… угу…
— Тебя выгонят из твоей пионерской богадельни.
Зазвонил телефон.
— Иди, — спокойно заметила она. — Это паршивец Веревкин звонит, чтобы после работы ты зашел поправить нос на портрете или ночной горшок в натюрморте.
— Ты несправедлива к Косте. За что?
— За то, что он сидит на твоей голове. Иди, иди. Я справедлива, как меч Немезиды… — и добавила ему вслед: — Пора твою голову освободить для шляпы.
Допив чай, Нина поднялась и стала складывать в мойку посуду со стола. Она нервничала. Напористость Веревкина ее раздражала. Она прислушивалась к невнятному бормотанию Матвея за дверью, бормотанию, как ей казалось, с виноватыми интонациями. Наконец Матвей появился в кухне — так и есть, смущенный и злой.
— В чем дело? — поинтересовалась Нина невинным голосом. — Веревкин просил тебя одолжить на пару месяцев жену, и ты не смог отказать?
— Оставь ты Веревкина!.. Дело довольно… щекотливое… Звонила Анна Борисовна. Просит одолжить пятьдесят рублей.
Нина включила воду и принялась за посуду. Матвей стоял спиной к ней, глядел в окно и мучился.
— Деньги вроде нужны на какого-то сапожника. Ну-у, этот, который ботинки ей специальные шьет… Начала про сапожника, потом вдруг свернула на выставку в Манеже и по этому поводу вспомнила Кончаловского…
— Просит — надо дать, — наконец проговорила Нина.
— Ты с ума сошла, с каких шишей?! — воскликнул он расстроено. — У нас до шестнадцатого осталась тридцатка!
— У тетки Нади одолжим. И что ты вопишь, как раненый заяц? Чем я виновата?
Он проглотил «раненого зайца», но утреннее равновесие перед рабочим днем, душевное равновесие, которым он так дорожил, из-за которого любил и эту кухоньку, и завтраки, и безобидные перепалки с Ниной, — это равновесие полетело к чертям.
— Виновата тем, что всюду изображаешь обеспеченного человека. Твои широкие жесты: как в гости идти, так пятерка летит, а то и больше. Ну, конечно, люди думают, что нам пятьдесят рублей отдать — что левым глазом моргнуть. А твоя привычка швырять на такси последнюю трешку!
Нина за его спиной не отвечала, но и греметь посудой перестала, и Матвей обернулся. Она смотрела на мужа спокойно, с любопытством даже, чужими глазами, и Матвей осекся.
Обидел. Ни за что ни про что.
— Ну, прости, — пробормотал он виновато, подошел и погладил ее напряженное плечо. Она вежливо вывернулась, сняла с крючка полотенце и стала вытирать посуду.
Нет, обидел, дурак. Жизни принялся учить. У нее один такой уже был, научил подчистую… Черт! И что за характер корявый — сначала ляпнуть, потом жалеть…
Он крепко обнял ее сзади, стиснул, прижался щекой к ее затылку и не отпускал, пока она не обмякла.
— Дубленка эта, — почти жалобно продолжал он. — Ну зачем надо было влезать в долги и покупать такую дорогую тряпку? Я мог еще десять лет ходить в своем пальто!
— А потом перелицевать и сшить прелестный костюмчик, — подхватила она, — в котором прилично на углу Бутырского рынка милостыню собирать.
— Дурацкий разговор какой-то… Видно, что денег просить не привыкла… Говорит: «Я, собственно, не у вас прошу, Матвей, у вас нет, я знаю. Прошу у вашей жены…»
— Да, старуха груба, как пьяный патологоанатом. Надеюсь, ты сказал, что живешь с женой не на разных виллах, и деньги держишь не в разных банках, и что вся наличность на хлеб-картошку хранится в старой сумочке, в шкафу, на верхней полке, рядом с майками и трусами?..
Он досадливо крякнул, помял небритый подбородок.
— Знаешь… я так растерялся, что отослал ее к тебе. Соврал, что ты в магазин ушла и будешь через час… Прости, я в этих вопросах… ну, ей-богу… Позвони сама, а? Что ты смотришь так? Ну правда, я совершенно не знал, что ответить!
— Ладно, иди брейся, детка.
— Ты сердишься?
— Брейся.
Он потоптался вокруг нее, чувствуя себя бестолочью, хотел объяснить что-то еще, но только вздохнул заморочено и пошел бриться.
Минуты две Нина сидела за столом, медленно сметая ладонью крошки с клеенки и слушая, как жужжит в ванной бритва. Тетке Наде должны уже были двести рублей. Гонорар за перевод романа издательство выплатит не раньше января. Впрочем, будут еще кое-какие рубли за внутренние рецензии. Тетка Надя даст деньги, конечно. Поканючить только сладенько: Надюша, солнышко, родной человек, выручай… Старухе надо шить ботинки, ортопедические… Выручит.
Откуда же это раздражение внутри? Стоп. Старухе нужны ботинки? Нужны. Следовательно, деньги раздобыть надо. Вот и все. Откуда же раздражение? И на кого? На себя? На старуху? На Матвея?
Он не может по-другому, твердила себе Нина, не может, физически, психологически, как там еще — не может!
Веревкин может. Веревкин вообще эквилибрист от искусства. Он умеет — враскорячку. Одной ногой упирается в нечерноземную кочку, на которой восседают эти, певцы деревни, ну как их… между собой художники называют их группировку «курочкой Рябой» (они подкармливают Веревкина заказами в худкомбинате на основании его «открытого славянского лица»), зато другой блудливой ногой нащупал недавно авангардистский ручеек, по которому в иные мастерские приплывают довольно пышные иностранные пироги. На днях хвастался Матвею, что втерся в доверие к Леше Грязнову и Осе Малкину, а те, после выставки на Кузнецком, распродали иностранцам почти все. Леша, мол, даже жаловался Веревкину из окна своего нового лимузина, что остался в пустой мастерской… Словом, Веревкин покрутился, разнюхал что и как и вскоре уже зазвал Матвея в мастерскую — смотреть новые свои работы, на сей раз в авангардистской манере. Матвей вернулся обескураженный и весь вечер отмалчивался. Но на этом не кончилось.
От щирого сердца Веревкин решил и Матвея сосватать на отхожий промысел. Позавчера позвонил возбужденный — готовьтесь, мол, посылаю к вам греков. Что — греков, каких греков? Да греков же, настоящих, из Греции, они владельцы художественного салона, скупают здесь картины по мастерским. Купили уже тысяч на пятьдесят. Кричал в трубку — не тушуйтесь, братцы, покажите им все периоды Матвея, особенно ранний, примитивов.