Литмир - Электронная Библиотека

Нет! Твои шаги неизменно проходили мимо двери, а днем ты стучал, прежде чем войти. Ты вежливо стучал. О, ты воспитанный человек, дорогой мой, продолжала она. Пять лет наша квартира была коммуналкой. А я все равно ждала. И гнала Виктора прочь. Я гнала его, постылого, четыре года, пока еще на что-то надеялась. Потом я сдалась.

Да, крикнула она, да, я слабая, я не могу быть одна! Ты сильный, ты гордый, ты благородный; не человек, а лезвие ножа. Пять лет ты убивал меня ежедневно, а я хотела жить! Понимаешь, я хотела жить потому, что люблю жизнь!

Мне тяжко уезжать, сказала она, я не люблю его, но рядом с ним я чувствую себя женщиной, а не паршивой собакой. Поэтому я уеду и увезу Филиппа. Камень, пусть тебе будет больно! Может, когда-нибудь ты поймешь, чего мне стоили эти пять лет…

Я не сказал ей ни слова на это, и она умолкла. Мы сидели в полумраке комнаты, в разных углах, каждый со своей бедой, и каждый, должно быть, чувствовал, что, проговори он еще неделю, другой его не поймет все равно, не захочет понять. Я говорил себе: ну что ж, ведь бывает так, что, вырастая, дети уезжают и живут в других городах. Будем считать, что ты слишком быстро вырос, слишком быстро уехал от меня. Будем так считать…

Когда она поднялась, чтобы выйти, я спросил, не поворачивая головы:

— Значит, я могу надеяться…

— Даю тебе слово, — сказала она твердо, — мальчик ничего не узнает. Я расскажу ему потом, когда из вас двоих кто-то умрет.

В ту минуту, мужик, эти слова покоробили меня холодной уверенностью в том, что кого-то из нас она похоронит. Ну что ж, подумал я, в таком случае неплохо было бы первым попасть туда мне…

…Через день ты уехал. Даже проводить тебя мне не разрешили: нашу с Виктором встречу в аэропорту твоя мать считала излишней.

Я в последний раз одевал тебя в прихожей — пальтишко, меховую шапку, ботинки, а ты пузырил щеки и громко изображал губами, как они лопаются. Ты не знал, что уезжаешь навсегда, для тебя наспех слепили какую-то версию с поездкой на неделю к маминой тете.

Я никак не мог завязать тесемки твоей шапки не потому, что отвратительно подрагивали руки, а потому, что ты, как всегда, ни секунды не стоял на месте.

— Постой спокойно, сынок, — срывающимся шепотом велел я. Тогда мне казалось странным и даже обидным, что ты ничего не чувствуешь. Смешно — ведь тебе исполнилось всего пять лет…

Наконец шапка была завязана, ты поднял голову и снизу вверх посмотрел на меня, внимательно и лукаво.

— Папа, а ты умеешь из кишков загонять в щеки воздух? — спросил ты серьезно.

Я схватил тебя в охапку, зарылся лицом в бурую ласковую овчину шапки и воротника, и прошло несколько мгновений, прежде чем я взял себя в руки.

Твоя мать стояла с чемоданом в дверях, бледная, с истерзанным лицом. И когда во дворе я усаживал вас в такси, она вдруг расплакалась и подалась ко мне — наверное, обнять, попрощаться по-человечески…

Я не шагнул навстречу и потом, глядя вслед выезжающей со двора машине, подумал, что, вероятно, она права: я — камень и нет мне оправдания, если все мы несчастны…

…Ну вот, мужик, сказал бы я ему, такие финики… Так что извини, дружище, ни седой гривы, ни американской моей подтянутости ты не унаследуешь. Готовься к брюшку и лысине своего отца, сказал бы я ему, и слова «своего отца», наверное, обожгли бы мое небо…

Нет. Нет! Нет! Никто и никогда не вырвет из меня этих слов! Никто и никогда не заставит меня рассказать ему правду! Я зубами буду держаться за мою многолетнюю ложь.

Что?! Какой Виктор?! — скажу я ему. Что за чушь пришла тебе в голову! Посмотри в зеркало, сынок, скажу я ему, ты же похож на меня до смешного — нос, глаза, брови, дурацкая привычка сдувать со лба волосы… Да о чем говорить?! Что за глупые шутки, скажу я ему, ты же толковый мужик и понимаешь, зачем они состряпали эту версию!

Да-да, именно так! И кто осудит меня за это? Им не удастся отнять его во второй раз. Я буду стоять на своем до конца, и моя праведная ложь перешибет их гнилую правду!

… Я держу руль напряженными ладонями и поминутно взглядываю на его профиль. Перед отъездом мальчик подстригся, и мне забавно видеть, как, по привычке вытягивая губы, он продолжает сдувать со лба несуществующий чуб.

Я счастлив… Он со мной, со мной, я вытащил его, мы будем вместе целое лето. Сначала махнем в Карелию, на озера. Потом, как всегда, — в Коктебель. Потом… видно будет, сообразим что-нибудь…

А через год я вытяну его в Москву, поступать в столичный вуз. Что бы он там ни вякал, мой щенок, поступать он будет и поступит, куда наметим. Я пущу в ход все свои связи. Слава богу, друзей у меня достаточно. Он останется со мной, он должен остаться со мной, ведь, кроме него, у меня нет никого на свете…

Я счастлив… Ладно, говорю я себе, бог с нею, двойной фамилией. В конце концов, мать дала ему жизнь и обожает его, отчего бы ее фамилии не стоять в его паспорте»

Ты совсем спятил, старый осел, говорю я себе, решил узурпировать мальчика, а он взрослый уже, имеет право выбирать собственный образ мыслей и, ей-богу, вполне имеет право быть сейчас глупым щенком… Ладно, говорю я себе, пусть так… И Мусин-Пушкин, и Голенищев-Кутузов, и кто там еще из прошлых столетий… Ладно. Не в этом дело.

Я смотрю на дорогу и слышу свой голос — размеренный, нудный. Тебе следует помягче быть с мамой, говорю я, мама замечательный человек, просто она нездорова и много чего в жизни перенесла… И Виктор прекрасный человек, говорю я, умница, трудяга, его последняя книга о русской иконе четырнадцатого века удивительна…

И всю дорогу на радостях я несу воспитательную чушь, а он огрызается, и по его щенячьему тявканью я чувствую, что он тоже счастлив. Мы же три года не виделись!

… Я заворачиваю в наш двор, подкатываю к подъезду и глушу мотор.

— Наконец-то! — говорит мальчик, возбужденно оглядывая знакомый двор, грибок с песочницей, турник, скамейки у подъездов. — Доволокла таратайка…

Мы вытаскиваем из багажника чемодан, запираем дверцы машины и поднимаемся по лестнице. Он идет чуть впереди, что-то мне рассказывая, при этом взмахивая пятерней, совсем как я.

На наши голоса выглядывает соседка по лестничной клетке, милейшая бабуся Нина Семеновна

— Филиппок приехал! — восклицает она, лучась сухим старческим личиком. — Дождались… Вымахал, Филипп Георгиевич, вымахал… А тебе тут телеграмма. Только что почтальон был, я расписалась.

Мальчик с недоумением берет протянутый бланк, распечатывает, и я вижу, как цепенеет его затылок и бледнеет щека. Он пытается что-то сказать, но только мычит, как глухонемой, тыча мне телеграмму. Я выхватываю из сведенных пальцев серый бланк и, прежде чем понимаю смысл напечатанного, несколько секунд тупо смотрю на гладкую и короткую, как вой падающего снаряда, фразу:

«Возвращайся немедленно папа умер».

Рассказы

Любка

Ноги у Любки гладкие были, выразительные и на вид — неутомимые, хотя на каждой стопе вдоль пальцев синела наколка «Они устали»… Надо же — щеки впалые, плечи костистые, живот к спине примерз, а ноги — даже странно — что там твоя Психея!

— Одевайтесь, пожалуйста, — сказала Ирина Михайловна и, глядя, как торопливо и зябко путается девушка в лямках рубашки, размышляла.

Надрывная татуировка Ирину Михайловну не смутила. Она второй год сидела в заводской медкомиссии, навидалась за это время всякого, понимала, что детство и юность у человека не всегда протекают на стриженых газонах. Любка держалась скромно, глядела порядочно, пальцы ног на осмотре стыдливо поджимала.

Ирина Михайловна дождалась, пока она оденется, бестолково выворачивая туда-сюда рукава куцей зеленой кофты, и позвала ее в коридор.

— Послушайте… Люба… — она заглянула в лицо девушки. — Вы не представляете, какой это тяжелый хлеб — труд обдирщиц. Через месяц вы рук своих не узнаете, сплошные будут рубцы и ожоги…

Любка настороженно помалкивала, соображая, какого рожна заботливой докторше надо.

124
{"b":"91040","o":1}