…Когда я сильно устаю, я вспоминаю вязкий мед ташкентского солнца… Керамический блеск виноградных листьев, тяжелые брусы янтарных, слёзных на срезе, сушеных дынь, светящуюся изнутри золотую плоть абрикосов, сладкую истому черной виноградной кисти с желтыми крапинами роящихся ос.
Из дому надо выходить с запасом тепла… — мне до сих пор тепло, благодарение Создателю.
Солнечное свечение дня… Солнечная, безлюдная сторона улицы… Карагачи, платаны, тополя — в лавине солнечного света.
Мне до сих пор тепло.
Я уже ничего не выдумываю, ничего уже не пытаюсь понять, просто закрываю глаза и погружаюсь на дно потока. И если забыть, что я — это я, то и раствориться в этом потоке совсем не страшно.
Но страшен миг обнаружения себя в бездонных водах времени, — вселенский ужас и вселенская тоска: где я? кто я? как смогу одолеть этот бурный путь в кошмарной мгле?
И неужели меня не станет, когда я доплыву?
Ташкент-Москва-Иерусалим 1980–2006
Повести
На Верхней Масловке
Его вельветовые брюки имели все еще очень приличный вид. За брюки он был спокоен. В присутственных местах можно непринужденно вытягивать ноги или класть одну на другую, слегка покачивая верхней.
Впрочем, тогда видны мокасины, а их биография насчитывает выслугу лет куда более почтенную.
В присутственных местах, пожалуй, разумнее всего убирать ноги под кресло, тогда колени, обтянутые приличными брюками, на виду, а мокасины не мозолят глаза секретаршам, от которых, увы, так часто зависит многое.
Вот она, голубушка, вышла из кабинета. Пригласит к шефу? Или?..
Он приподнялся в кресле, стараясь, чтобы выражение лица не казалось напряженным и ожидающим. Нет-нет, все легко и непринужденно. Ничего особенного не происходит. Просто человек с высшим образованием, с красным (на всякий случай) дипломом всего только полжизни не может устроиться на работу. Итак — что же на этот раз?
Секретарша очень славная, надо отметить. Милое, чуть огорченное лицо. Ну-ну, девочка, не стоит из-за меня огорчаться, дело житейское. Итак?!
— Петр Авдеевич, к сожалению, у нас все еще неясность в этом вопросе. Елена Ивановна ушла в декрет, но, как выяснилось, Инга Семеновна на будущей неделе как раз из декрета выходит… Ну и… вы понимаете…
— Понимаю, — подхватил он с улыбкой, с мерзейшей легкой улыбкой, выработанной его лицевыми мышцами в течение этих месяцев. — У вас налажено собственное производство новорожденных завлитов.
Она расхохоталась. Нет, она милая, ей-богу. Были бы деньги, пригласил бы ее… ну хоть в театральный буфет.
…Неужели все-таки придется вступить в эту унизительную, смехотворно мелкую игру: красиво сунуть секретарше коробку конфет, «уютно посидеть» с тем и этим инструктором министерства, появляться, крутиться, мелькать, внедряться «в круги», держа при этом в голове, кто в какую группировку входит, чтобы не ляпнуть, не дай бог, чего-нибудь или не столкнуть двух борзых из разных свор… Титаническая работа мозга и нервов, по плечу разве что разведчику из телевизионного шедевра.
Он приложился к мягкой выхоленной ручке, молча поклонился. И все это — чтобы ступить, наконец, на нижнюю ступень эскалатора, медленно ползущего вверх, на самую нижнюю, затоптанную, с ошметками сохлой грязи, ступеньку, — ах, потеснитесь же, дайте хоть левой ногою нащупать твердь, я повишу, я без претензий…
Врешь, братец, ты с ба-а-льшими претензиями… Прочь!
— Вы все-таки позванивайте, Петя, — секретарша понизила голос и многозначительно метнула глазками в сторону кабинета. — Вдруг что-нибудь да изменится… Вообще-то мы в вас заинтересованы.
Присвистывая и кивая знакомым физиономиям, он спустился по угнетающе величественной лестнице в служебный гардероб…
Много народу. Народу, говорю, слишком много в этом городе, в этой области искусства, какую вы, драгоценный Петр Авдеич, выбрали для приложения своего таланта, в существовании которого, кстати, так странно, так незыблемо уверены… Ну, довольно шута перед собою ломать. И что за милая привычка тихого сумасшедшего появилась у тебя в последнее время — беседовать с самим собою? Иди, дурак, и делай что должно, а то на пенсию тебя проводит незабвенная швейная фабрика и драмкружок, которым без малого три столетия ты руководишь…
Хорошо, что швейцар здесь не имеет привычки услужливо разворачивать перед тобой твой же старый плащ штопаной подкладкой наружу… Елена Ивановна в декрет, Инга Семеновна из декрета… Развели бабья кругом, бабье заправляет в искусстве…
…Он навалился грудью на тяжкую, как чугунная плита, дверь служебного подъезда, с вертикально привинченной табличкой «От себя», вышел на улицу и достал из кармана плаща мятую кепочку — ветер трепал над головою мелкий дождик.
Старуха, конечно, ничего толком не поймет, но не откажет себе в удовольствии покуражиться, особенно если вечером в мастерскую кого-нибудь черт принесет. В ее девяностопятилетней памяти перетасованы времена и нравы, ей кажется, что она по-прежнему профессор ВХУТЕМАСа и стоит только позвонить Фаворскому или Левушке Бруни, как с Петей все моментально устроится. Маразма у старухи нет, этого и злейший враг не посмеет сказать, но бестолковость — сверхъестественная…
По поводу врагов: все они благополучно померли в прошлых веках, старуха победоносно их пережила и похерила, ныне ее окружают сплошь любимые друзья. Враг, притом злейший, остался только один: Петя…
Из-за фонаря выскочил бездомный сирота Шарик, которого здесь изредка и скудно подкармливали, пристроился сзади на почтительный шаг и потрусил с Петей через дорогу к остановке. Перед прохожими прикидывался, да и перед собою тоже: вот, мол, и у меня хозяин есть.
Они перешли дорогу. Под навесом остановки Шарик топтался рядом, крутил хвостом и скромно посматривал вверх. Не навязывался, нет. Петя наклонился и почесал его мокрую спину. Шарик заныл от счастья.
— Ты чего такой худой? — спросил его Петя строго. Шарик заплакал. И видно, что не из расчета, а так, растрогался.
— Дружище, взял бы, ей-богу, взял, я в тебе заинтересован, — сказал Петя громко, возложив по-оперному руки на грудь. — Но сам понимаешь: Елена Ивановна — в декрет, Инга Семеновна — из декрета…
Девушка в долгополом, очень модном пальто, сидевшем на ней как тулуп на ямщике, бочком отошла подальше. Это рассмешило.
— Взял бы, — продолжал Петя громко и душевно, — да старуха выгонит обоих… Два приблудных пса — даже для нее многовато… А ты приходи в драмкружок швейной фабрики, я дам тебе роль волкодава…
Оттого что с ним говорили так громко и ласково, сирота Шарик совсем размяк, он расстилался у Петиных ног, молотил хвостом по асфальту и закатывал глаза — то есть, по всему, находился на вершине блаженства.
— А что, швейная фабрика — это идея, — пробормотал Петя, опускаясь на корточки и бесцеремонно трепля разомлевшего пса. — А? Давай, друг, я уведу тебя из злачных мест в места трудовой славы, например к вахтеру Симкину… Довольно быть прихлебателем у искусства, пора начать здоровую трудовую жизнь… Ну пойдем, здесь не очень далеко. Давай, восстань из праха… Прекрати, говорю, валяться, как слабоумный. Пойдем!
И они пошли в сторону переулка, дружески беседуя. Последнее, что расслышала девушка в ямщицком тулупе, было:
— …И перед смертью утешусь мыслью, что устроил судьбу одной хорошей собаки.
Не заглядывая к старухе, он поднялся в свою каморку, снял, бросил на кресло плащ, что случалось с ним очень редко даже в последние проклятые месяцы, и повалился на топчан.
Снизу, из мастерской, доносились голоса. Старуха бубнила басом — что-то рассказывала, она любит поговорить на тему «В мое время», хотя все времена считает своими. Несколько раз взрывался молодой и сильный смех женщины. Красивый, низкий и свободный смех. Кокетки и глупенькие так не смеются. Нужно быть достаточно привлекательной, чтобы позволить себе подобную роскошь.