О том, что чудовищные порождения человеческой фантазии, вроде музея мадам Тюссо, не на пустом месте возникли. Упорное неверие человека в Божественное ничто, упорное нежелание расстаться с любимой оболочкой, отсюда — набить чучело, набальзамировать тело, поклоняться хоть пальцу, хоть черепу, хоть косточке, но — чему-то вещественному, что можно видеть, трогать… понять!
Я слушала торжественный гул воскресной мессы в одном из грандиозных соборов христианского мира и думала о мужественном гении моего народа, с космическим бесстрашием вступившем в диалог с бестелесным Богом Вселенной…
Из сумрачной прохлады Собора мы вышли на прогретую улочку, мощеную бурой галькой, присели на скамью.
— Вот и все, — сказала я… Скинула босоножку с правой ноги и ступней ощутила холодный «рыбий косяк» мостовой. И содрогнулась, выпрастываясь из сна, догнавшего меня наяву.
— Я бежала здесь босая… По рынку Алькана… в другом детстве… А может, меня гнали на костер…
— Пусть мавры оплакивают свое былое здесь могущество, свой потерянный рай, — вдруг сказал мой муж, — нам нечего здесь оплакивать…
— …Кроме самих себя, — сказала я, помолчав.
Мы возвращались на площадь Сокодовер горбатыми улочками старинного еврейского гетто, мощеными улочками моего родового неотступного сна. В древней подкове арки Постиго де ла Худерия на улице Ангела я опустилась на ступени и попросила мужа сфотографировать меня… Он поднял фотоаппарат и щелкнул, почти не глядя. Кадр оказался последним в пленке.
— Жаль, — сказала я, — не успела сделать значительного лица…
Этот снимок стоит у меня на книжной полке.
С уставшим, рассеянным видом, свесив руки с колен, я сижу в воротах Худерии. В глубокой тени за моей спиной поднимаются истертые ступени кривой улочки… Трудно представить что-то менее торжественное, менее назидательное, чем эта фотография.
Может быть, поэтому так легок воздух в подкове арки над моей головой, так щемяще высветлена стена обшарпанного дома в солнечной глубине улицы.
Может быть, поэтому на нее можно так долго смотреть, не уставая…
Гладь озера в пасмурной мгле
…красота — всегда снаружи; потому что она — исключение из правил. Вот это — ее местоположение и ее исключительность — и заставляет глаз бешено рыскать или — говоря рыцарским слогом — странствовать. Ибо красота есть место, где глаз отдыхает… Главное орудие эстетики, глаз, абсолютно самостоятелен. В самостоятельности он уступает только слезе.
И. Бродский. Набережная Неисцелимых
1
Водители на юге Италии не всегда сигналят по дорожным поводам. Часто они так приветствуют знакомых, притормаживая, чтобы спросить зеленщика Паоло, как чувствует себя жена после родов и достаточно ли у нее молока.
А вот по серпантину, в брезентовой будке мотоцикла, рассчитанной на одного, причем, малогабаритного человека, едут двое — старик со старухой. Не знаю уж, где помещается старухина корма, но голову она уткнула подбородком старику в плечо. Монстр о двух лысых головах тарахтит себе по своим овощным делам, отчаянно сигналя; позади в открытом кузове колышутся на ветру папоротниковые пучки свекольной ботвы.
Насчет скоростей: да, кто-то любит щекотать себе нервы аттракционом «американские горки», а кто-то всю жизнь просто водит автобусы между Сорренто и Амальфи. Переживания похожие. Во всяком случае, для пассажиров.
Однажды я одолевала обморочные местные виражи, пересчитывала туманным от головокружения взглядом кольца горной дороги, нанизанной на отвесные скалы. И все-таки опять рискнула взобраться на сиденье автобуса, что вальсировал над заливом, как цыганский медведь на ярмарке.
* * *
Где-то я уже рассказывала о своих отношениях с иными языками. Но должна кое-что добавить для высокомерных счастливчиков, обладателей многозвучно оркестрованной гортани.
Да, мои связи с иностранными языками беспорядочны.
Перед очередной поездкой в очередную страну я зачем-то вызубриваю десяток глаголов из разговорника и при случае бойко выстреливаю двумя-тремя фразами, грамматическое строение которых мне неведомо; все это, нахрапом приобретенное, спотыкается о каменный иврит, который не желает уступить ни пяди, перемежается мусорными «эбсолютли» и «импо-сибл», сопровождается возгласами и дирижерскими взмахами обеих рук в неопределенные стороны; но главное, эти чертовы «данкешён», «варум» и «цузамен», что застряли от весенних немецких гастролей, подло выскакивают в совсем, казалось бы, ловко сбитой английской фразе, довершая образ диковатой и очень общительной русской тетки с израильским паспортом.
— Да, — вздыхает мой муж. — Трудно быть полиглотом… Вот Борис никогда не заботится о том, чтобы кто-то где-то понял его правильно. У него своя метода: он повторяет за собеседником последнее слово и широко улыбается.
— Грация! — несется нам вслед от официантки, довольной чаевыми.
— Грация, — галантно повторяет мой муж, и ступенек через пять добавляет себе под нос: — Грация за изжогу!
Да, завтрак в итальянском пансионе общеизвестен: круассан, принципиальная булочка, твердым моральным устоям которой может завидовать бенедиктинский монах-молчальник, чуток повидла и — хаять не станем! — прекрасный кофе в приличных размерах кофейнике, к тому ж с молоком.
Этот дорожный набор дарит путешественника незабываемой изжогой на ближайшие две недели.
* * *
Та поездка весной 2006-го выпала нам как бы нечаянно, мимоходом. Никто ее особо и не планировал. Просто мне захотелось показать своему художнику места, где за год до того я побывала (и тоже — налетом-подскоком) с легкой на подъем подругой, всегда готовой подсечь меня на пересадке, где-нибудь в Риме или Флоренции, и украсть дня три-четыре из наших будней, скачущих, как шарики пинг-понга в бесконечной игре.
Так, где-нибудь в Старой Яффе вдруг мелькнет справа от машины ряд цветных стекол в ветхих дверях арабского дома, а спустя недели, даже месяцы, посреди какого-нибудь дождливого дня благодарно вспомнишь звонкий этот высверк…
На сей раз поездка распалась на юг и север Италии: несколько ночей в Вернись-в-Сорренто (я и вернулась, притащив на аркане собственного ценителя и назывателя всех оттенков кипящей бирюзы Неаполитанского залива), и несколько ночей на северных озерах, например, на вилле «Ла Фонтане», чья верхняя палуба-терраса вплывает по утренней дымке прямо в Лаго-Маджоре поверх стеклянных и черепичных крыш соседних замков и дворцов.
* * *
О залихватской, над алчной пропастью блескучего залива дороге в Амальфи вдвоем, я мечтала еще с прошлого года, все эти месяцы, особенно зимние, вспоминая отвесную громаду скал в невероятной прозрачности воздуха, в слиянной лазури небес и воды.
Однако в тот день нам не везло: с утра над головами зависла мелкая сыпь дождя, и когда автобус, ныряя в горные тоннели, вырёвывал очередной виток дороги, поднимаясь все выше, — казалось, что опускается небо; это облака бесшумными валунами катились по горам, заваливая дорогу, а справа над водой поднимался туманный пар, словно кто-то из простуженных богов кипятил себе воду в заливе для ингаляции.
В такой вот скукотени доехали до Амальфи. И поскольку дождь все настойчивее распускал по окнам водяные струи, мы вывалились из автобуса и кинулись в ближайшую остерию на портовой площади, надеясь пересидеть там, дождаться хоть какого-то просветления судьбы.
В прокуренной остерии по такой незадачливой погоде набилось полно народу: туристы, моряки, водители автобусов. Мы пристроились в очередь и минут через десять дождались, нам указали столик, неудачный, на проходе… но уж не до капризов было; сели, развесив по спинкам стульев мокрые куртки. За столом обедала пожилая женщина, в которой мой наметанный глаз тотчас определил «нашу» — и правда, едва услышав две-три фразы, которыми мы обменялись с мужем, она обронила, кивнув на окна: