На главной площади Десензано на белом постаменте стоит святая Анжела с железным пропеллером на запрокинутой к небесам голове. Святая Анжела держит в левой руке то ли копье, то ли жезл, то ли посох. Правую прижала к груди.
Судя по надписям, выбитым на всех четырех сторонах высокого мраморного постамента, эта воительница — патронесса городка, и то ли жила в нем, то ли умерла, то ли в конце концов вознеслась на небо вживую, запустив железный пропеллер на макушке.
Она воинственна, сурова и к чему-то взывает — но вот понять бы, к чему. Тут иностранец бессилен. Иностранец не вглядывается в святых, он отдыхает.
Итальянцы, впрочем, тоже отдыхают — бары, траттории, пиццерии, остерии и прочие едальни полны, и по воскресным дням места следует заказывать заранее.
По воскресеньям на площади полукругом разворачивается стихийный базар.
Помимо всякого обожаемого мною хлама — тусклых бронзовых ламп без абажура, желтых от времени кружевных воротничков, пенсне с одним поцарапанным стеклом — а другого нет уже лет шестьдесят, — помимо надбитых вазочек, часов с кукушкой, старых венецианских масок со стертой позолотой на щеке, а также вездесущих африканских фигурок и аляповатых мексиканских тряпок, тут можно много чего найти и потрогать, шатаясь между столиками и лавками, над расстеленными на земле польскими и украинскими газетами, заваленными хохломой, гжелью, грудами янтаря и всевозможными поделками, что свозят сюда удалые садко-садковичи из Украины и Польши. Они и тут бодро перекрикиваются, наливая себе кофе из термосов, торгуются, медленно собирая сдачу с прямой и твердой ладони, готовые разом сняться всем табором и рвануть дальше — по городкам побережья Лаго ди Гарда…
Все эти городки один на другой похожи. Местный паром обходит их с обстоятельной неторопливостью: Десензано, Сало, Гарда, Бордолино, Сермионе, Гардоне… Когда приближается причал, капитан объявляет по бортовой связи:
— Бордолино! Бо-о-ордоли-и-ино! — повторяя название дважды, второй раз выпевая, словно мотив неаполитанской песни.
— Сермионе! Се-е-ермио-о-оне!..
— Десензано! Де-е-е-сенза-а-а-но!..
Засим причаливаем к очередной, едва не комнатных размеров площади, на которой некто бронзовый стоит на пьедестале, потупив взгляд или, напротив, подняв его к небесам.
Толпа туристов одолевает подъем к какому-нибудь замку. Навстречу ей спускается другая толпа туристов, в замке уже побывавших.
Вот целая кавалькада инвалидов в колясках, в двадцать глоток распевают на немецком песню моего детства: «Куба, любовь мо-я! Остров зари баг-ровой!»
Девочка-даун лет восьми, с невозмутимо-гладким нежным лицом юного Будды.
И вдоль этой пестрой круговерти странников медленно, словно черный ангел с зеркальными крыльями, проплывает гоночная «феррари» с лебединно поднятыми дверцами…
Гладь озера в мягкой пасмурной мгле, сквозь которую иногда сыплется солнце, прошивая бегущую воду тонкими золотыми иглами… В отличие от морской, всегда исполненной подспудной трагедией бездны, озерная вода безмятежна, предполагает другой берег, догадывается о существовании дна и обжита человеком: вот остров выплыл, покрытый темно-зеленой, почти черной зеленью — частоколы кипарисов, кедры, пальмы; поверх этого райского изобилия высится желтая зубчатая башня какого-то палаццо.
Часам к восьми вечера приблудные аккордеонист с саксофонистом, наверняка студенты какой-нибудь Краковской консерватории, наяривают на площади знаменитые мелодии: из «Крестного отца», «Домино», «Санта Лючию», какие-то танго и, конечно же, бессмертную «Бесаме мучо»…
На музыку из озера в заводь является белый лебедь, красиво плывет под томительную мелодию — широко, вольно, словно исполняет медленный танец на воде…
Мы сидим на балконе гостиницы, потягиваем пиво, обозреваем площадь под нами и рассматриваем проявленные накануне фотографии: мозаика Собора в тумане дождя, апельсиновые рощи на горных террасах в Позитано, белый павлин, косящий розовым глазом примадонны. И последний в пленке, лучший, неуловимо грустный кадр: пойманная объективом тонкая фигура женщины, затянутая в плащ, как та рыбка, что бережно обернул салфеткой инвалид на набережной Амальфи…
Бьет колокол… Смеркается…
На площади становится все гуще, все веселее, все пьянее, музыка кружит над столиками, над лодками и катерами, над старым венецианским домом напротив, над белым лебедем и белой колонной святой Анжелы… и, кажется, никакие беды никогда не слетят на эти безмятежные городки сверкающего побережья…
Вот, пожалуй, и все. Что тут добавишь? Только то, что все эти дни вдоль наших дорог мелькали между шпал, выскакивали на обочины, подпрыгивали на пригорках, сбегали в лощины растрепанные майские маки, а на подъезде к аэропорту Мальпенза вдруг вспыхнули глубоким пунцовым лугом, что дышал и сквозил на ветру, точно озеро венецианского стекла…
* * *
С утра, если уж разгонишься, — дела, заботы, звонки туда-сюда, люди, люди со своими лицами, своими огорчениями… День катится себе к вечеру, ну и слава те, господи… Главное, не останавливаться ни на минуту, не проснуться случайно, не очнуться в этой паскудной рассветной щели между четырьмя и пятью, когда, едва шевельнется сознание, а тоска — хлоп! — и заглотнет душу в чугунную мышеловку. И ты рванешься от боли в пойманной душе, забьешься: скорее, прочь отсюда, — мчаться, лететь, плыть, колесить, бежать в забытье, в изнеможение долгого пути!..
«…Да будет воля Твоя, Отец небесный, миловать странников, гонимых не токмо силою судьбы и жестоких властителей, но и голодной тоской их мятежных душ, бесконечно зовущих дорогу…»
Теперь вот околачиваюсь по дому, зову дорогу, окликаю саму себя, самой себе напеваю вполголоса:
— Сермионе — Се-е-ермионе…
— Десензано — Де-е-есензано…
— Бордолино — Бо-о-ордолино…
— Бо-о-о-ордолино…
— Бо-о-ордоли-и-и-но …