Так вот, в последний раз, в этот самый последний визит, после прекрасного уютного обеда — первое, конечно, и второе, а перед тем закусочки — грибки там, селедочка, колбаска «салями», салатик зеленый (Гримо вкусно готовила), — дочь повела ее в гостиную, усадила в кресло, и старуха совсем было наладилась всхрапнуть, но Саша сказала вдруг, зарумянившись кротким склеротическим румянцем:
— Поздравь меня, мама. Вышла наконец книга — итог моего многолетнего труда… — И сняла с полки великолепно изданный фолиант — конкурсное, вероятно, издание… Так и сказала: «итог моего многолетнего труда». И когда Саша разучилась говорить по-человечески? Петька прав был, прав, подлец: Саша умерла давным-давно, а вместо нее говорила и двигалась рыжая высушенная кукла, дохлая и благовоспитанная.
Анна Борисовна молча перелистнула несколько страниц — огромное количество цветных фотографий, каких-то карт, схем: монастыри, храмы, дворцы и мелким шрифтом текст, вероятно Сашин комментарий, — захлопнула том и сказала:
— Всю эту роскошь я не задумываясь отдала бы за тетрадочку в розовой обложке.
— За какую тетрадочку? — тихо и напряженно спросила Саша.
— А на даче, помнишь, ты рассказец сочинила, в детстве? Дочь смотрела на нее странным взглядом — вероятно, презирала, ненавидела, а сказала вежливо и сухо:
— Ты все путаешь, мама. Я никогда ничего не сочиняла. У тебя всегда было плохо с памятью…
…Нельзя так долго жить. Выясняется, что это большое неудобство для близких, которые могут устать в ожидании твоей приличной кончины и с досады выкинуть некрасивое коленце, например умереть допрежь тебя. Нельзя так долго жить, это преступно по отношению к самому порядку вещей. Все умерли давно — далекий, сгинувший в сердцевине века муж, любимые друзья — Фаворский, Фальк, Лева Бруни… даже крошечная милая девочка, топочущая босыми ножками по некрашеному полу дачи, успела превратиться в старую чужую женщину и умереть своим чередом, а ты, корявое ископаемое, все живешь и живешь и — стыдно сказать! — мечтаешь жить еще, еще… да кто тебе позволит?
Когда-то где-то читала… кажется, в письмах, то ли Вяземского, то ли Карамзина… «Пора гасить свет, но…» Что там дальше? Забыла… Что-то прекрасное… «Пора гасить свет, но…» Нет, забыла… Смысл в том, что пора, конечно, подыхать, но страшно не хочется… Еще бы годик, а то и три… И ей-богу, ей-богу, нашла бы чем заняться!
Нина спросила что-то, повторила громче.
— А? — Он поднял от книги голову.
— Кашу! Подогреть? Или так сойдет?
Молча откинув голову, он рассматривал жену, как смотрят на незнакомку в вагоне метро.
— Что это за вишневое на тебе? Она пожала плечами:
— Шаль… старенькая… Ты видел раз пятьдесят. Он смотрел, прищурив правый глаз.
— Надо написать тебя в вишневом. Кашу не грей. Оба они были погорельцами…
Эта однокомнатная квартира досталась Нине после крушения первой, прошлой жизни, в результате виртуозного семерного обмена, который любовно выстроил бывший муж. Так увлеченный трехлетка возводит башню из кубиков.
Он был юристом, этот не слишком щепетильный человек, и знал все, что необходимо знать для приличного обустройства в жизни. Нина же знала испанский язык. Собственно, на этой почве они и расстались.
Каким-то образом квартира, в которой они прежде жили, совершив плавный круг, вернулась к бывшему мужу. Кажется, он и не выезжал оттуда, на ремонт только потратился и женился.
Весь этот загадочный обмен представлялся Нине туром старинного менуэта: роскошный трехкомнатный кооператив уплыл в туманное отдаление, там распался на две и одну, обернулся тремя коммуналками, соединился, как пара в старинном менуэте, и опять распался, и в конце концов из таинственного хитросплетения обменов выплыл к Нине этот обломок, за который она и уцепилась помертвевшими руками — согласилась по телефону, даже смотреть не ездила. Правда, позже, случайно, в часы бессонницы, мелькнула простенькая догадка о том, что, может, никакого семерного-то, виртуозного, и не было. Может, дошлый юрист просто жен разменял, как разменивают фигуры в шахматной партии: бывшая ушла в квартиру будущей, а та воцарилась в кооперативе, и все дела. Впрочем, догадки на этот счет уже не имели для Нины большого значения.
Судебный раздел имущества, без которого, по уверению мужа, нельзя было обойтись, маета угрюмо-деловых очередей, голые стены казенных кабинетов нарсуда — весь этот морг человеческой любви за три месяца домучил Нину до истощения. Она жила у двоюродной тетки Нади, бледнела и вздрагивала от телефонных звонков, перемогалась в ознобе и куталась в шаль. Не нужно ей было ничегошеньки, но в результате раздела ей достались все же узкая тахта из кабинета мужа, тумбочка под обувь и кое-что разрозненное из посуды.
Эту сиротскую долю привез сам истец — он был безупречно воспитан и не мог, конечно, допустить, чтобы женщина возилась с перевозкой. Он и его брат, загорелый теннисный юноша, тоже юрист, — там вся семья трудилась на ниве Закона, — перебрасываясь остротами, бодро втащили в дом тахту и тумбочку и даже пожелали выпить за новоселье, но у Нины не нашлось.
Оказалось, что за перевозку она должна уплатить шоферу четвертной (тут следовало подробное муторное объяснение, почему так дорого — воскресенье, шофер Федя собирался ехать с семьей за город, пришлось его уговаривать, пообещать и так далее) — у покалеченной в юридических сражениях Нины хватило только сил поинтересоваться, не должна ли она теннисному юноше за услуги грузчика.
Год прожила она здесь, словно от обморока отходила. Но однажды, нечаянно застав в зеркале свое бледное лицо на фоне облезлых, из чужой жизни обоев, очнулась, засучила рукава и недели две возилась с квартирой: обои клеила, красила окна и двери, вбивала дюбеля для книжных полок. Она все по хозяйству умела, и ловко у нее получалось, руки были ладные.
Потом появился Матвей…
Судьба столкнула их в трамвае, кстати, — в тот день Матвей засиделся у Анны Борисовны, а Нина возвращалась из редакции с толстой рукописью в пасмурного цвета папке. Она висела над могучим невозмутимым дядькой в затертой тирольской шляпе с двумя эфирными перышками на боку. Дядька величественно смотрел в тряскую книгу. Нина сверху заглянула в страницу. «Ложись, Роза, — сказала мать. — Ложись и отдохни. Тебе нужно обсохнуть…»
Тут она почувствовала, что на нее пристально смотрят, обернулась и поняла, что знает этого человека, кто-то когда-то знакомил их, только — где? на спектакле? на выставке? в частном доме? Она припомнила, что занимается он не то театрами, не то кино… словом, что-то богемное. Настроение у Нины в тот день было на редкость отвратительным, возобновлять знакомство с полузабытым человеком совершенно не хотелось, но на нее смотрели, ее просто рассматривали, ожидая, по-видимому, ответного узнавания. Деваться было некуда, она чуть кивнула ему и улыбнулась.
Матвей между тем ее не узнал, просто рассматривал интересное женское лицо и рассеянно думал, что пластический строй этого лица напоминает образы готических храмов. В юности он привязывался к понравившимся людям, выклянчивая согласие позировать. В последние годы устал.
Когда женщина кивнула ему и улыбнулась вымученной улыбкой, он тоже вдруг припомнил ее, и тоже — смутно! — какое-то мимолетное, трехлетней давности знакомство — в поликлинике? в диетической столовой?
Он стал пробираться к ней, обрадовавшись, что будет писать ее портрет и не надо долго объяснять — кто он, почему пристает и что ничего плохого не хочет.
Остановок пять потребовалось на выяснение, где и при каких обстоятельствах они сталкивались, пока, наконец, не нащупали Луневых, общих знакомых, семью врачей, обогревающих людей от искусства.
У Луневых по воскресеньям было нечто вроде салона, к ним «приводили». Привели как-то и Матвея, но он не засиделся там: два-три воскресенья, не больше, он вообще не любил праздных разговоров и разношерстных компаний. В одно из этих трех воскресений привели и Нину. В то время «Иностранка» публиковала роман латиноамериканского писателя в ее переводе. Месяца три о романе модно было упоминать, и Нину затаскали по всевозможным престижным домам.