Литмир - Электронная Библиотека
* * *

Как раз в это время Вере исполнилось четырнадцать. Она сильно вытянулась, давно переросла мать и почти догнала дядю Мишу (он вымерял клеенчатым сантиметром косяк с отметинами ее роста). Ее отношения с матерью не то чтобы улучшились, но вошли в какое-то равновесие: та по-прежнему покрикивала надсадно, но руки старалась уже не распускать, особенно при Мише.

Да и здоровье у Кати как-то стало портиться: весной и следующей зимой, как раз после длительных отлучек, после поездов да тяжелых тюков, случились у нее выкидыши. Случились и случились… поди пойми ее — хотела она этих детей или вздохнула с облегчением…

Два весеннее-летних сезона подряд ездила она проводницей на поездах дальнего следования — это давало хороший навар, во Владивостоке отлично шли помидоры твердого юсуповского сорта, ну а сами помидоры были отличной декорацией к главному, из-за чего она тарахтела день и ночь по рельсам, чаи разносила всяким шляпам-тюбетейкам-косынкам, — ибо сама лично должна была проследить налаживание только-только завязанных связей с дальневосточными ребятами…

А запись в трудовой книжке о работе на Октябрьской железной дороге сослужила ей неожиданную службу гораздо позже, когда перед пенсией она наладилась — для стажа — потарахтеть еще чуток. Тогда, кажется, ей и встретился тот дядька в полупустом купейном, куда она наметила втиснуть свои тюки под нижние полки. Он позволил, и она благодарно предложила ему чаю. Когда принесла, то, глядя на табличку с ее фамилией, он спросил:

— Скажите, а Вера Щеглова не ваша ли дочь?

— А в чем дело? — настороженно спросила Катя. Если б не его такая купейная любезность с тюками, послала бы подальше.

— Значит, ваша? — обрадовался он. — Она у меня училась в вечерней школе, я преподавал черчение… Это была лучшая моя ученица за все годы. Золотая рука! Прирожденный чертежник!

— Вам сколько сахару? — спросила Катя хмуро.

— Две, спасибо… А скажите, чем она сейчас занята?

— Да черт ее знает! Шляется где-то… Он заметно огорчился…

— Жаль… Кристальной точности рука! А шрифты как писала! Могла бы стать первоклассным чертежником… — и, вынув ложку из стакана, сокрушенно покачал головой. — Могла бы стать чертежником!

Однажды она спросила дочь невпопад:

— А ну-ка, отвечай — что это там за сестра?

— …где? — Вера в полном недоумении подняла на нее глаза от книги.

Совсем спятила на этих книжках, дылда! Прежде еще понятные читала, про мушкетеров, или там Ходжу Насреддина, а сейчас Катя пробовала заглянуть — мать честная! — одна, хоть и по-русски, а ни черта не понятно, а вторая — та вообще на иностранном языке. Пробовала добиться — не запрещенные ли книжки, этого еще не хватало! Мишкина небось работа… Верка только ухмыльнулась… Ты что, говорит, это просто Агата Кристи, да еще специально облегченный вариант, для школьников… Облегченный, не облегченный… только ясно, что скоро с родной дочерью невозможно будет на одном языке говорить…

— Смотри на мать, когда тебя спрашивают! Вера отложила книгу:

— Ну?

— Я те понукаю! Дочь вздохнула.

— Мам. Чего ты хочешь?

— В психушке там… Какая-то душевная… разговорчивая, мол… Кто такая?

У Веры оборвалось сердце. Закружилось что-то. Как будто опрокинулось ведро, залившее холодной водой все внутри.

Интересно, что самому отчиму мать не сказала ни слова. И это тоже обеспокоило дочь.

Вечером, когда к матери заявился тот, ненавидимый ими обоими старик, с подслеповатыми воспаленными глазками, и мать ушла с ним в маленькую комнату — шептаться и править торг, Вера наклонилась к сидящему за починкой утюга дяде Мише и быстрым шепотом проговорила:

— Будь осторожен!

Она ожидала, что он удивится, станет расспрашивать… Но он как-то легко взглянул на нее и сказал:

— Я знаю! Она ко мне хвоста приставила… Вера так и осталась стоять с полуоткрытым ртом.

— Что… ко… кого?

Он хохотнул и мотнул головой в сторону маленькой комнаты:

— А вот, из этих… — и улыбнулся так же, как улыбался тогда, на Сквере, когда Маргоша-блядь разбегалась и била его ногой под дых, разбегалась и била…

— Да что ты придумала!

— …он же сам рассказывал — душевная какая-то сестричка, заботливая… легкая рука…

— Ну и что?

— А то, что Файка, из пятой квартиры, вроде видала его с какой-то в городе…

— Да она спутала его с кем-то! Мать усмехнулась задумчиво:

— Его спу-утаешь…

И принялась затачивать ножницы…

Вера молча следила за точными мерными движениями ее руки… Отчего-то именно это мерное движение вызывало холодок в груди, хотя она отдавала отчет в том, что та еще и «представляет».

— Все это чепуха, сплетни! — проговорила она резко. — Дура твоя Файка! Человек, бывает, встречает кого-то на улице случайно…

— …ну-ну… — отозвалась мать… — А то у меня-то рука не легкая…

* * *

Довольно часто она задавалась вопросом о взаимозависимости алкоголя и особой душевной легкости, которую еще зовут беспечностью. То ли человек от этой легкости погружается в омут пьянства, то ли постоянное чувство сдвинутого опьянением мира вызывает непреходящую невесомость души…

Никогда дядя Миша не выглядел обеспокоенным ни большими, ни малыми заботами жизни. Он парил над ней, как персонаж с картины художника Шагала парит над крышами домов и сараев, над зелеными козами и бородатыми земляками, присевшими по нужде под забором…

Весной мать собралась в очередной свой сибирский заплыв, или куда там она на сей раз лыжи навострила… Ни разу не оставила адреса, зацепки хотя бы какой… и случись с ней что-нибудь плохое на глухом полустанке, в толкучке большого города, на длинных перегонах дальних поездов… никто бы и не знал — где она сгинула.

Уезжала, как проваливалась под лед — ни открытки, ни письма, ни звонка хотя бы: что вы, и как там дома? Дядя Миша говорил в такие дни и недели, что Катя — очень нечеловечный человек… Но даже друг другу они с Верой не признавались, что оба с ее отъездом как бы отрясают звенящий тонус, завышенный звук разговора и постоянное напряжение, постоянное «представление», которые воцарялись в доме, когда она появлялась.

А какая весна в том году разразилась упоительная: сирень бесстыжая перла сквозь заборы, завалила букетами подоконники, дрожала полными сырыми грудями среди зеленых кустов, и белые и фиолетовые гроздки там и тут выглядывали из петлиц пиджаков и даже за тюбетейками девочек-узбечек…

* * *

…Вера возвращалась из школы днем, шла пешком, разморенная, до прохладного подъезда добрела с мечтой завалиться чуток вздремнуть…

Когда поднялась до второго этажа, дверь справа распахнулась, соседка Фая схватила Веру за рукав и втянула в прихожую. Она громко сопела и блестела потным лбом…

— Верка! Слуша-ай! Она его убьет, беда собачья, надо милицию звать!

Вера отшатнулась к стене и даже ничего спрашивать не стала, хотя бестолковость Файки была известна всем соседям.

— Когда? — спросила она, с ослабевшими вмиг ногами.

— Утром еще приехала!.. Стала ходить по всем, спрашивать — как, мол, тут Миша, ночевал или нет, тудой-сюдой… Приводил кого или нет…

— Кого?! Кого он мог приводить?! — крикнула Вера.

— Ой, не спрашивай… На вид она, знаешь, совсем самашед-ши вернулась… Или под балдой… Ну и вот… Потом смотрю, заперлась дома… А через час, слышу, спускается… гляжу в глазок — а она с ножом, Ве-е-ерка-а-а! — Файка завыла и затрясла руками, как будто обожглась… — И улыбается, как чокнутая, и нож так, пальцем, пробует… Ве-ерка, она пошла выследить его…

— Где, куда?! — пролепетала девочка.

— Ой, не знаю, беда собачья!.. вроде в сторону «Гастронома» пошла… А ведь Миша когда с работы приходит, а? Подстерегет она его, Верка!

Дальше девочка слушать не стала, выбежала и, как была, — с тяжелым портфелем, помчалась к «Гастроному»… Там все было тихо, и вообще, закрыто на обеденный перерыв… Трое алкашей сидели на лавочке, ждали открытия. Дяди Миши среди них не было, да и не могло быть — он сейчас был в хорошем периоде, ходил на работу, а вчера они смотрели в театре Горького классную пьесу «Трамвай „Желание“, и проговорили за полночь, обсуждая актеров… Дядя Миша рассказывал о жизни самого Теннеси Уильямса, драматурга, который писал эту пьесу, и вообще о том, что мужчина может любить мужчину, и это — (не делай большие глаза, ради бога, вырастешь, поймешь!) — тоже любовь…

57
{"b":"91040","o":1}