— Давай, чего там «пора»?
Верка, недоуменно поглядев на страницу раскрытого учебника, быстро перевернула его вверх ногами и старательно прочитала: «По-ра, кра-са-ви-ца, прос-нись»…
Сергей несколько секунд глядел на нее, как на считающую собаку в цирке, потом вскочил и крикнул пронзительно:
— Па! Пап!!! Верка читает навыворот!
Прибежал из кухни с газетой в руках дядя Валя — в очках, строгий и деятельный. Верку еще раз заставили читать и так и эдак. Дядя Валя сказал, что случай феноменальный, что Верка жутко способная, и стал тут же, не сходя с места, учить ее читать правильно, покрикивая и даже пару раз легонько съездив ей по макушке. Все трое были в восторге от происшествия…
Недели через две Верка уже сносно читала, а через два месяца, совершенно обезумев от возможности часами жить в сочиненном кем-то, разнообразно прекрасном мире, одну за другой осиливала книжки Сергея, до которых сам он, как презрительно говорил дядя Валя, «еще не дорос».
Мать к этой новости отнеслась подозрительно и враждебно. Ее давняя скрытая ненависть к «шибко умным», унесенная от Семипалого, всколыхнулась с прежней силой. Как она и опасалась, дочь получалась из той же породы, вырастала чужой и непонятной — себе на уме, отродье Семипалово…
Но Серега — бестолковое дитя ремеслухи, выкормыш ташкентского двора, — явно гордился Веркиными успехами. Иногда приводил домой пацанов и заставлял девочку громко читать страницу какой-нибудь книжки, до которой у самого, как он объяснял, «руки еще не дошли», и, выждав минуты три громкого торжественного чтения, обрывал Верку по-хозяйски:
— Хватит, надоело. Все ясно! — и пояснял товарищам, таким же прыщавым балбесам:
— Во! Я научил.
Каждый день Верка поджидала его из ремеслухи, сидя с книжкой перед домом на трухлявом бревне некогда могучего тополя. Кора бывшего тополя была изрезана ножичками фэзэушников. Крупно и четко, как-то любовно высечены были матерные слова, а также таинственные имена — Илона, Регина… и застарелая глубокая насечка «попсяра!», неизвестно что обозначающая.
К мату, захламлявшему ее жизнь с детства, Верка относилась равнодушно, как относилась ко всему бессмысленному и бесполезному. Вообще же незнакомые слова, а тем более имена, волновали ее необычайно.
— Герда… — шептала она, разглаживая пальцем сгиб в трухлявой книжке Андерсена «Сказки». — Герда… Кай…
Сергей появлялся — красный, с потным грязным лбом, швырял на землю измочаленный портфель с пришитой и перевязанной изолентой ручкой, опускался на бревно рядом с Веркой.
— Параша по истории… — сообщал он с досадой. — Сука историчка, зануда… Опять от пахана бздык будет.
Верка была доверчивой и вдохновенной зевакой. Она благоговела перед этим балбесом, как благоговела перед жизнью вообще — перед любым ее проявлением. Приоткрыв рот, она рассматривала физиономию с потной россыпью бурых и розовых прыщей, пристально и бессознательно цепко отмечая движение лицевых мышц, мимолетный промельк языка, облизнувшего губы. Она погружалась в странно углубленное изучение шкодливых, покрытых цыпками и порезами, рук мальчишки, перенимала манеру говорить в нос, презрительно растягивая гласные, — неистребимый говорок ташкентской шпаны.
— Землетрясение слыхала ночью? — спрашивал Сергей. — Говорят, ничё тряхануло… Я дрых без задних ног…
Изучающе глядя на него, Верка повторяла беззвучно впервые услышанное — «без задних… ног»…
Часто в их беседы встревала бурая коровища, пожилая Веркина приятельница с трубным тоскливым гласом. Ее приводили попастись и оставляли привязанной к толстой иве двое узбечат, — место за дувалом, на развалинах саманного дома, было травным и сочным…
И целыми днями коровища лежала на боку под плакучей завесой старой могучей ивы, примяв огромное свое вздутое нежно-бежевое вымя…
16
… А по ту сторону двора тянулся за забором дивный сад, владения одной непростой узбекской семьи. Говорили, что дед, высокий статный старик с густой и ухоженной белой бородой, служил когда-то садовником у царского генерала и получил от него эту землю в подарок. Садовник он был милостью божьей: таких яблок, груш, слив, как в его саду, не встречалось ни на одном базаре. И до сих пор я помню вкус крупной черносливины, забытой осенью на верхушке старикова дерева, сверкающим антрацитом упавшей на ослепительный первый снег.
Старик, бывало, коротко говорил: «Ха-ароший врэмя было! Тэпер такой генерал нету!» — и вздыхал.
Старшая дочь его все ругалась, что места во дворе мало, грозилась спилить гигантскую, любимую его грушу. В день, когда грушу спилили, хозяин сада умер…
А под дувалами сидели последние старики в зеленых чалмах, успевшие до Советской власти совершить паломничество в Мекку. Социализм они оценивали скептически. Перебирали четки и кривили губы: «Лучше бы инглиз (англичанин) прийшёл!»
Странно, что я помню еще старых узбечек, носивших паранджу. Когда впервые — мне было года три, — в рыночной толпе я наткнулась на этот ходячий египетский саркофаг, который несли бойко скрипучие, узкие черные лакированные сапожки, я страшно перепугалась и заорала.
— Ну что ты! — сказала соседка Маша, тонкая и сутулая, словно согнутая, женщина средних лет со странно бегающими глазами. Она жила в шестиметровой комнате в одной с нами коммунальной квартире, и мама иногда оставляла меня на ее попечение. Маша поступала практично — повсюду таскала меня с собой. Бывало, за день мы с ней и на Алайском закупимся, и к сеструхе в гости съездим (мгновенно накрытый стол, и все как полагается — нарезанное сало, пирог с капустой, водочка: — Маш, налей девке чуток, чтоб отвалилась. — Да не надо, она тихая… Еще мать учует! Оставь…) Она похлопала меня по спине:
— Ты что, это ж просто опа, опушка обыкновенная!
Нет, ни к какой лесной опушке диковатое сооружение отношения не имело!
И этот страшный скрип:… иду-иду, ногой скриплю… дере-вян-ной ногой… отдай мою ногу, Иван-дурак!..
И лишь какое-то время спустя привыкла не пугаться длинного темного наряда с тяжелой, до пят, черной накидкой из конского волоса. Гадала с замиранием сердца: кто, кто скрывается под этой колючей накидкой? Принцесса? Страшная ведьма из восточных сказок?
Годам к шестидесятым железная тяпка советского равноправия успешно выкорчевала мракобесие на огороде дружбы народов. Может, какой-то прок в этом и был: позже кто-то из знакомых эмансипированных узбечек рассказывал мне, что там, внутри, под густым волосяным чачваном, действительно было так темно, что у женщин смолоду портилось зрение…
А с Машей я исходила в детстве множество дворов за самой разной надобностью.
Для меня до сих пор осталось загадкой — чем, собственно, занималась эта очень тихая женщина, — лет через пятнадцать ее задушили ночью в той самой коммунальной квартире, с которой мы к тому времени давно съехали, получив теткино американское наследство, обглоданное до костей хрущевской Инюрколлегией.
Так вот, обычно Маша оставляла меня играть в чужом дворе и, приказав «сидеть, как проклятая, на этом вот самом месте», — исчезала…
Я набиралась всевозможных впечатлений.
Так, однажды весьма удачно ввинтилась в большую толпу, собравшуюся под балконом нового четырехэтажного дома. Там, на самой верхотуре, стояла очень белая голая женщина, одной лишь рукой придерживая сидящую на перилах девочку моего возраста. Толпа внизу все росла, налипая друг к другу, ширилась, взбухая воплями, жужжа разговором и взвизгивая хихикающими возгласами. А женщина сверху кричала что-то — невозможно было понять на каком языке. Ни одного слова я не понимала.
— Во дает! — крикнул одобрительно кто-то из мужчин. — Во кроет! Э-эх, отчаянная!
— Да просто бесстыжая, вот и все!
— Может, пьяная? Или сумасшедшая… Не знаете, кто это?
— Да, говорят, какая-то мать-одиночка… вроде давно стояла на очереди, ее опять обошли… ну, она сама и вломилась в квартиру… дом, видишь, готовый к сдаче… Замок взломала…