Он осторожно подвигался к ней, протягивал правую руку, говорил что-то, уговаривал… Хотел по-хорошему? Нет, было в его говорке что-то страшненькое.
— Боишься меня? — хрипло спросила она и оскалила гладкие свои белые зубы в улыбке. Отступила, оглянулась мельком — близко ли дверь, — подобралась вся, как для прыжка, и сказала:
— Правильно, бойся! Подпалю я тебя. Не обижайся!.. Вот что хотела сказать.
И прежде чем он кинулся на нее, успела вертким обманным движением, подавшись вправо, ринуться назад, мимоходом лягнув стул в живот Семипалому, шибануть дверь ногою и вылететь на улицу…
…На углу переулка она остановилась, медленно подошла к Цилиному лотку и, пытаясь унять бушующий кашель в груди, выдавила:
— Циля… налей… чистой…
Мирно тренькнул трамвай за спиною. Двое парней в футболках, в полотняных белых брюках прошли, горячо что-то обсуждая… — и один из них оглянулся на Катю.
— Налей еще… — тяжело дыша, бормотнула Катя.
Циля с суровым интересом наблюдала, как мучительными крупными глотками прокатывается газировка в узкой шее девушки.
— Катя, шо ты желтая, как моя жизнь? Поговорили за политику? — Циля бросила взгляд на лоскут оторванного рукава Катиного платья. — Зашьем тонкой иголочкой, сам черт не заметит…
— Циля, они меня убьют! — тоскливо и трезво проговорила Катя. — Налей еще… — взяла из рук Цили стакан и, согнув ногу в колене, осторожно обмыла газировкой окровавленную ступню.
— Н-на, — сказала Циля, отрывая полосу от полотенца, — перехвати пятку, шоб зараза не попала.
И, вздохнув, добавила просто:
— Ну, шо тебе сказать, Катя? Раскладуха у мене найдется…
…Вот только жила Циля в соседнем переулке, и это было из рук вон плохо — в любую минуту могли выследить Катю холуи Семипалого. Впрочем, особенно попереживать по этому поводу Катя не успела: вечером того дня, когда Циля привела ее к себе в комнату, — угловую комнату длинного кирпичного барака, — Катя свалилась с высокой температурой, замолола чепуху: про какого-то ребенка, которого надо куда-то убрать, словом — горячка не горячка, а что-то вроде того.
Лежала беспомощная, жаркая, обливалась слезами и часто звала какого-то Сашу, уговаривая его на лодке кататься.
Вот такое еще удовольствие на бедную Цилину голову! Главное, неизвестно — заразная она, Катя, или нет. Тут же дети бегали — Розка и Вовка. На ночь Циля забирала их к себе в постель, и перед сном они возились с приглушенным смехом, отпихиваясь друг от друга кулаками и коленками, поскуливая.
— А ну, ша! — грозно шикала на них Циля. — Больной человек в доме!
Ко всем еще прочим радостям образовался у Кати нарыв на той самой пятке, которой она на стекло напоролась. Вечерами Циля проводила сеанс лечения: кипятила на примусе воду в тазике, командуя Розкой и Вовкой, посылая их в аптеку то за стрептоцидом, то за свежими бинтами. Подтаскивала к раскладухе тазик с горячей водой, цепко хватала Катину ногу за тонкую щиколотку и опускала в воду, не обращая внимания на стоны и крики. Парила, спокойно сопя, удерживая дергающуюся от боли ногу в тазу.
— Молчи, холера! А то в больницу сдам…
Среди ночи Катя иногда приходила в себя, приподнимала голову, старалась понять — где она и, вспомнив, что это Циля лежит там, тюленьей тушей, на кровати, звала испуганно:
— Циля!
— Ха?!
— Дверь заперта?!
— Заперта.
— На засов?!
Циля, сопя, поминая чуму и холеру, сползала с высокой кровати и шлепала к ведру с водой.
— Пей! — приказывала она, поднимая могучей ладонью Катину голову и поднося к ее губам холодную скользкую кружку. — На засов, на замок, на цепочку, на швабру, на веровку.
И Катя опять роняла голову и уплывала в тоскливые парные туманы, чтобы часа через три, на рассвете, опять всплыть и вскрикнуть:
— Циля! Дверь заперта?!
…Однажды, очнувшись, она увидела над собой литую Цилину грудь и проговорила слабо:
— Циля, найди врача. Надо сделать аборт.
— Кому? — спросила та, отплывая в противоположный угол комнаты и окутываясь клубами тумана, как вулкан Везувий на старой открытке.
— Семипалому… — пробормотала Катя, уронив голову на подушку.
Днем дежурить возле Кати оставались дети. Двое курчавых, как негритята, смешливых чуда-юда: Розка-Вовка.
Катя открывала глаза и спрашивала верткую кудрявую головенку:
— Розка, дверь заперта?
— Кать, я — Вовка.
— Вовка, запри дверь на засов…
— Да она заперта сто раз, — отвечал тот, косясь в открытую дверь барака на зовуще-зеленую траву во дворе, на теплые круглые камни в пыли.
— Опять песня с тою дверью… — тихо докладывал он вечером матери, и они с Розкой прыскали, переглядывались, а Циля хмурилась.
Розка, которая пошустрее была, как-то спросила:
— Кать, а зачем дверь на запоре держать?
Та помолчала… Лежала уже дня два в полном сознании, но слабая до того, что кисти рук чугунными казались.
— «Остров сокровищ», кино — видела? — спросила она серьезно. — Пират может явиться, с черной меткой…
Розка подвинулась ближе, заволновалась кудряшками и спросила испуганно:
— А разве сейчас пираты бывают, Кать?
— Бывают, — мрачно ответила та.
… И явился…
Катя уже поднималась и даже старалась чем-то помочь Циле по дому, — то посуду перемоет, с песочком, что брала тут же во дворе, то залатает какой-нибудь пододеяльник, который Циля собралась уже на тряпки рвать, а вот надо же — еще послужит. (Тетя Наташа, светлой памяти! — как же пригодились твои заботливые уроки рукоделья!)…
Они уже обо всем переговорили, и ясно было, что время они, как сказала Циля, — «проворонили».
— Но живучий, ты глянь, цепко держится! — удивлялась Циля, вроде бы даже одобряя существо, квартирующее в Кате. Сама-то она понимала толк в живучести. — Через такую горячку продержался! Пусть живет, босяк, заслужил!
Странную Катину болезнь она упорно называла белой горячкой и гордилась, что не сдала девушку в больницу, а выходила сама, хоть и намаялась порядком.
* * *
Между тем пора было от Цили отчаливать — не сидеть же всю жизнь на ее, пусть и могучей, шее, а Катя и не привыкла зависеть от кого бы то ни было и про себя твердо решила, что Циле за ее душевность отплатит сполна.
Возвращаться на кенафную фабрику ей не хотелось, и Циля обещала поспрашивает и узнать — куда бы можно было приткнуться до родов. О предстоящем Катя думала с тоской и неприязнью. Подолгу сидела, мрачно уставясь на какой-нибудь табурет или тарелку, словно изучала, как они сработаны. Циля на нее покрикивала:
— Не думай! — приказывала она. — Маланхольник родится! Кате, честно говоря, было все равно — какой он родится — веселый или «маланхольник»; веселому ему вроде не с чего быть, а вообще, она бы дорого дала сейчас, чтобы он вдруг растворился, исчез в загадочных недрах ее организма. И кому отомстила, дура? Семипалый будет жить, как жил, припеваючи, а ты, с этим кульком на руках, — куда денешься, и кому нужна? Конечно, надо было согласиться, когда он уговаривал, и содрать с него побольше денег, и уехать отсюда — куда веселее. А куда — веселее? Может, к морю… Вон, в Цилину Одессу.
— Циль, — спрашивала она. — У тебя в Одессе остался кто?
— Ага, могилы… — охотно отзывалась та и пускалась рассказывать о погибшей сестре, близнеце. Какая это была сестра! Всем сестрам сестра! Бухгалтер, не кто нибудь. Главный бухгалтер завода! Как ее люди-то на заводе уважали… Через эту свою честность кристальную, идиотскую, и пропала. Какую-то зарплату кому-то недовыдала, а немец уже вошел в Одессу. Ну, и не успела эвакуироваться с этой чертовой зарплатой! — и зорко взглянув на Катю, привычно цыкала:
— Не думай, я говорю! Не думай! Носи, холера, как тебе положено!
Так что Катя уже успокаиваться начала и даже во двор выходила, посидеть на лавочке, когда вдруг появился Слива.
Возник из-за кустов сирени, вышел, деловито поддергивая штаны, словно во двор по нужде заходил, а теперь пойдет восвояси.