Петр и остальные ученики шли позади солдат, поэтому Петр только чувствовал улыбку Иешуа, но не видел лица. Путь оказался не столько длинным, сколько медленным — из-за того, что и солдаты не спешили, и осужденные еле-еле ноги передвигали — это о Варавве и его напарнике, они же не владели способностями Иешуа управлять своим организмом, — да и пока шли на север по отнюдь не широкому Терапийону, очень мешала толпа. Но как только выбрались за городскую стену, повернули к югу, к Иродовым башням, дело пошло быстрее. В два часа шесть минут пополудни были на месте.
Место оказалось — полностью из представлений о нем Петра. Сам он ни разу не гулял, естественно, по свалкам, но имел о них более-менее четкое представление хотя бы по старательно загаженным ближним окрестностям жилья бедноты за городскими стенами. По этим пристеночньм полупещерным муравейникам, где никто не удосуживался отнести пищевые отходы, прочий мусор, экскременты даже пусть на полкилометра от места сна и еды, чтоб не смердило. Чтоб детишки не болели… Грязное все же животное — человек, и так — во все времена. В современных Петру мегаполисах тоже были свои бидонвилли, куда нормальные люди старались не попадать. Тот же север Гарлема в Нью-Йорке — ничего там за минувшие двести лет не изменилось! Бедность и грязь — сводные сестры…
Вокруг невеликого по размерам, зато обильно загаженного и зловонного холма, что позже назовут Голгофой, тоже теснились пещерки, сложенные из неотесанных кусков известняка, откуда, при виде процессии с крестами, немедленно выползли любознательные обитатели. Еще бы: зрелище грядет! Кто-то узнал Машиаха, кто-то не знал его, поэтому реакция местной публики на явление казнимых оказалась той же, что и внутри города. Кто-то вопил славу Учителю, кто-то — хулу. Все это пролетало мимо Иешуа, он не слышал ни славы, ни хулы, он был сосредоточен, как богомол, даже от Петра на время отключился, поскольку предстояла самая страшная — и зрелищная для малопочтенной публики! — церемония: распятие.
Осужденные свалили кресты на землю. Трое солдат начали сноровисто копать ямы для них. Процесс шел легко, земля была податлива, видимо, копана-перекопана не раз, вон — Петр заметил — неподалеку валялись еще не разграбленные, не пошедшие в огонь остатки прежних крестов. Место казни не выбирали — оно существовало и ранее. Как существовали подобные, видал Петр, и на других близких пригородных пустырях. Солдат во все времена понапрасну далеко не ходит и глубоко не роет…
Иешуа позвал Петра:
«Кифа, пусть будет, как должно быть. Ты же читал, знаешь…»
«Мало ли что я читал!.. Как будет, так и будет, а что написано, то еще не скоро напишут. Успеют придумать…»
«Придумать?»
«А как ты надеялся? Евангелия о тебе — это притчи, в которых есть, конечно, реальные факты, но подробности этих фактов, во-первых, в разных текстах поданы по-разному, во-вторых, где-то они есть, а где-то их нет. Это всего лишь притчи… Помнишь, что ты сам говорил нам о притче? „Разве в притче надо искать сюжет, а не философский смысл?“ Верно сказал. Евангелисты напишут то, что ЗНАЮТ, а не то, что ВИДЕЛИ. Опять твоя мысль: знающих всегда много меньше, чем видевших…»
«Ты запомнил…»
«Я люблю тебя, Иешуа. Хочешь — как брата, хочешь — как сына, хотя сегодня я немногим старше тебя. И я один могу быть и знающим и видевшим… Не отвлекайся. Сейчас придет боль. Сосре-, доточься. Уведи ее. Мы еще вернемся к разговору. А позже я скажу, когда тебе умереть…»
«Я не боюсь…»
Однако страшные слова: «Я скажу, когда тебе умереть»!..
Пожалуй, именно сейчас, впервые после огромного перерыва, Петр снова начал вести своего ученика. Более того, давно переставший быть учеником, давно превратившийся в Учителя, Иешуа снова хочет слушать и знать. Петр вновь для него — Учитель и Ведущий, а он — всего лишь ведомый, поскольку не нынче задуманная, просчитанная и доселе ясная и прямая дорога неожиданно круто изменила направление, свернула неизвестно куда — в темноту. Новое знание, к которому только подошел, прикоснулся, — всегда темнота, в которую страшновато входить. Хочется и колется… Можно, конечно, повернуть назад, на привычный путь, на истоптанные собственными подошвами тропинки, где все знакомо, привычно, не страшно и… уже неинтересно. Потому что есть эта темнота. Иешуа, как тот ребенок, который бесстрашно, с чистым сердцем идет на стук, не ведая кто за дверью. И открывает ее — пан или пропал!
Впрочем, у него есть Петр, который знает, что в темноте. Тогда, похоже, что пан…
Если бы точно знать, горько усмехнулся Петр. Коли и знает что, то приблизительно, понаслышке, ощупью ориентируется — в бесконечных поисках выключателя: найдет — вспыхнет свет. Здесь вспыхнет. А дальше — опять темно.
Это он про свое время может много порассказать, а на что Иешуа подробности его, Петра, времени? Ему бы все понять про день завтрашний или, в лучшем случае, про вечер нынешнего. А что Петр может о том поведать? Что должно быть в очень приближенном варианте. А что на самом деле будет — один Бог знает. Но, как обычно, помалкивает. Иешуа не так давно сам назвал Его — немногословным…
Вот в одном Петр уверен точно: Иешуа не умрет. То есть для всех — да, умрет, затормозит сердце, замедлит ток крови, это он умеет, это несложно. До перелома суток, до шести часов, начала шабата, то есть покоя по-древнееврейски, его похоронят… И не в могиле Иосифа Аримафейского, не знает Петр никакого Иосифа Аримафейского…
Хотя точнее сказать — пока не знает. Вдруг да появится стари-, чок библейский. Он и в Библии, как чертик из табакерки, выскочил — неведомо откуда, нигде до сего момента не упоминался. Высокопоставленный и старый уже поклонник Машиаха, выпросивший у прокуратора разрешение на снятие умершего с креста и захоронение его до начала шабата.
Кстати, а нужно ли на самом деле разрешение?.. Петр никогда о том не слышал. Умер — хорони, если есть куда…
Аромат держался в округе — и не захочешь, а умрешь. Пожалуй, дольше всего в этом броске Петр привыкал — и так до конца и не привык! — к запахам. Восток вообще — дело не только тонкое, но и чрезвычайно пахучее, двадцать второй век тому не исключение. А уж первый — это нечто особенное! Нет, Петр не имел в виду роскошные дворцы типа Иродова, где в залах стоял пряный и сладкий запах давно утерянных во времени благовоний, изготавливаемых как раз в Иудее. Или казарменно-конюшенный запах в крепости Антония — и он ненамного перешибал запахи казарм где-нибудь в Сибири, или в Ливии, или в Нигерии, где приходилось бывать Петру от Службы в качестве члена рутинных инспекционных комиссий. И даже не запахи чистоплотных деревенских домишек, как дом Иосифа-плотника в Назарете или рыбаря Фомы в Капернауме, где вкусно пахло овечьей и козьей шерстью, теплым молоком, хлебом, и даже примешивающийся ко всему запах мужского пота не мешал жить… С особым обонянием Петра, когда к реальным запахам прибавляются виртуальные запахи человеческих чувств, существовать в любом броске было затруднительно, чувства с их невероятными ароматами перевешивали явь. Но здесь, на Голгофе, явь напрочь перебила острый запах эфира, нападавший на Петра вместе с чувством боли. Своей или чужой — не было разницы.
Эфир пробивался через вонь Голгофы, когда солдаты начали вбивать в запястья и голени казнимых толстые восьмидюймовые гвозди. И тогда над свалкой внезапно родился и заполнил пространство дикий, звериный, могучий вой. Это кричал Варавва. Пожалуй, не от боли он кричал, крик не усилил для Петра эфирную составляющую. Он кричал от отчаяния, от горечи овеществленного в этих железных гвоздях поражения, от ненависти, потому что она тоже жила в нем, и Петр поймал еле пробившийся в мешанину запахов горький дымок пожара — так для него ощущалась ненависть.
И, прервав вой, Варавва выбросил в духоту дня злые слова:
— Зачем ты соврал мне, нацеретянин? Зачем ты подставил меня, лишенный разума? Умри же в муках, враг, я ненавижу тебя!..
И замолк, как вырубили.
И Петр понял: именно вырубили. Он поймал жесткий приказ, посланный Варавве Иешуа: отключись!