Подобные отсечения мы на каждом шагу наблюдаем не только в нашей литературе, но и в нашем обществе. Исцелить их способна вера, если мы осознаем, что вера – это наше «блуждание в потёмках», а не богословское истолкование таинства. Поэт по традиции слеп, а христианский поэт, да и рассказчик, напоминает слепого, которому после исцеления Христом люди показались ходячими деревьями[113]. Так начинается прозрение, предлагая ряд ещё более потаённых и чудных видений. Нам придётся научиться принимать их, если мы хотим реализовать потенциал истинно христианской литературы.
Вселенная писателя‐католика зиждется на богословских основах его веры, важнейшие из которых – Грехопадение, Искупление и Страшный суд. Ни в одну из трёх этих доктрин современный светский мир не верит. Он не верит ни в греховность, ни в ценность страдания, ни в то, что отвечать придётся очень долго. А поскольку в этом мире атеистическое мышление преобладает примерно с шестнадцатого века, верующему автору приходится писать для людей не готовых или не желающих понимать то, каким ему видится этот мир. Что нередко побуждает его пускать в ход довольно резкие литературные приёмы, чтобы докричаться до враждебной аудитории, а создаваемые им образы и поступки могут выглядеть извращённо и утрировано в глазах не только атеиста, но и католика.
Бестолковый читатель‐католик, привычно полагая, что писатель‐католик пишет для него, совершает грубейшую ошибку. Иногда он действительно апеллирует к единоверцам, но в наши дни такое случается редко. В силу католической «провинциальности» интеллектуальный контакт такого горе‐католика с современным миром минимален, и ему легко себя убедить, что истина в католическом понимании для всех в порядке вещей, за исключением людей, от природы «развращённых». Может быть, оно и верно, что в том или ином смысле для Церкви наступили славные времена. Заметно возвращение интереса к сверхъестественному, но его едва хватает на обновление надежды. Маловато ещё сырья, питающего воображение пишущей братии, чтобы всем хватило «стройматериалов» на постройку работоспособной реальности.
Немногие из писателей силой особого таланта могут, ни на йоту не изменяя совести, творить произведения, и радующие сердца католиков, и достойные снискать уважение у неверующих. Одного из таких людей в этой стране зовут Пол Хорган [114]. Мистер Хорган – художник, и его книги как раз такие, каких не хватает католикам (так говорят они сами). Я очень и очень сомневаюсь, чтоб католики раскупали его книги, тем не менее в его лице мы видим наглядный пример писателя, которому, сохраняя верность тому, что он видит, и отвечая стандартам своего ремесла, удаётся писать книги, не оскорбляющие чувства верующих. Однако требовать, чтобы каждый католик писал так, как пишет мистер Хорган, было бы ампутацией естественных возможностей искусства.
Ныне сильна тенденция «писать, как все», изображать одни и те же вещи одинаково, потрафляя усреднённой аудитории. Но для максимально эффективного применения способностей, которыми он наделён, писателю следует работать сообразно уровню своего интеллекта. Иначе он угробит свой талант. Это не значит, что ему нельзя увеличивать число читателей, но точно противопоказано снижать качество прозы в угоду количеству.
Вспомним Артура Кёстлера, который был готов обменять сотню тех, кто читает его сейчас, на десять тех, кто всё ещё будет читать его через десять лет, чтобы, в свою очередь, обменять тех десятерых на одного читателя, которому он будет интересен через столетие [115]. Вот как и должен к этому вопросу относиться каждый серьёзный писатель. Само собой, когда писатель старается отобразить то, что он видит, на должном художественном уровне, его работу прочитают и те, у кого она вызовет неприятие из‐за непонимания. И тут мы подходим ко второму аргументу против тезиса о том, что художнику не должно писать так, как он считает нужным сообразно нормам искусства. Поскольку откровенными описаниями он‐де рискует развратить тех, кому не по силам понять, для чего он так пишет. Весьма возможно, что авторская наблюдательность и реализм обернутся для читателя соблазном и грехом. Описывая насущную жизнь, писатель постоянно рискует совратить одного из «малых сих», памятуя про «мельничный жернов» [116].
Для совестливого романиста это не пустяковая проблема, и кто через такое прошёл, тот знает: осознавая её, приходишь в оторопь. И всё же я считаю, что навязывать романисту столь всеобъемлющий груз ответственности «за чужие души» – это означает взваливать на него то, чем занимается только Господь. По‐моему, решение этой щекотливой проблемы подводит нас прямиком к тому, с чего мы начинали – к теме стандартов и природы литературы как таковой. Дело в том, что раз внимание автора сосредоточено на создании произведения искусства, благого по сути своей, он будет самым тщательным образом «умирять» всевозможные излишества, то есть всё, что не работает на основной посыл и замысел произведения. Создавая произведение искусства, автор не станет впадать в слезливость, навязывание аудитории своих взглядов или порнографию, поскольку все эти «эксцессы» неуместны. Каждый из них отвлекает внимание на себя, нарушая целостность общей картины.
Прозаик добивается правдоподобия в целом, достоверно изображая каждую деталь и сторону жизни. Найдётся немало набожных читателей, которые тут же, перекрестившись, захлопнут книгу, обнаружив в ней описание руки или ноги. Мы постоянно требуем от автора поменьше откровенности в описании естественных отправлений или конкретных проявлений порока. Да, это долг писателя, но я считаю, он должен согласовываться с требованиями искусства, и критиковать промахи автора нам надлежит по сугубо эстетическим меркам. Многие читающие католики чрезмерно бдительны относительно того, что в современной прозе им кажется непристойным, лишь потому, что вычитывают в книгах только такие места. Их не научили реагировать на что‐либо другое. Они абсолютно глухи к замыслу произведения, интонации, авторской мысли, смыслу и даже достоверности книги, которая попала к ним в руки. Им не приходит в голову изменить дистанцию. При взгляде с далёкого расстояния каждая деталь занимает подобающее ей место в цельной картине.
Запрос на «позитивную» литературу, часто исходящий от католиков, боюсь, спровоцирован не только маловерием, но также и повальным неумением вчитываться. Мне кажется, масла в огонь подливает и вздорная мысль о той роли, какую играет в творчестве писателя дьявол. А может он играет главную роль как раз в тех книгах, где его нет в списке действующих лиц? Пора бы уже, как я полагаю, заблаговременно обучать наших перспективных авторов наилучшему средству защиты от его воздействия на их творчество, а именно строго блюсти ясную и соразмерную форму создаваемого произведения.
С читателя спрос не велик, есть и такое мнение. Ссылаются на читательское невежество в вопросах искусства, обязующее автора нисходить до их уровня, если он хочет что‐то до них донести. Значит, либо целью искусства является образование (а это не его задача), либо никчёмное это дело создавать благие произведения.
Искусство никогда не снисходит к пожеланиям стать ближе народу, оно вообще не для всех, а только для тех, кто готов кротко трудиться, чтобы его понимать. Мы много слышим про смирение, которое помогает нам спуститься с небес, но такое же смирение требуется, чтобы возвыситься и тяжким трудом подняться выше.
Что определённо является долгом каждого католика. Он обязан помнить об этом во всех начинаниях, а паче всего в тех, которые, как он предполагает, оценивать будет кто‐то другой. Невежество простительно, когда его несут как крест, но когда дремучестью размахивают как топором, да ещё и «возмущённо от безнравственности», это уже нечто другое. Всё нами предпринимаемое делается с оглядкой на Церковь, и тех, кому наши оценки в сфере искусства видятся явственно ложными, нельзя винить за недоверие к нашим суждениям по вопросам веры.