Литмир - Электронная Библиотека

Но однажды, в воскресенье, когда снег валил крупными хлопьями, старик не появился ни в окне, ни в дверях, он не появился, хотя я шумно разгружал санки и медлил с уходом, и, поскольку я уже целый день радовался, что получу его печенье, я обошел дом, разыскивая старика, но нашел только занесенные снегом телегу, плуги и металлические трубы, но что-то предостерегало Бруно, что-то советовало ему убраться со своими санками. И все-таки, заметив, как играет ветер с притворенной дверью, я шмыгнул в коридор, пол которого был глинобитным, ощупью пробрался вперед и спугнул нескольких цесарок, спавших где-то в углу; протиснувшись у меня между ногами, они вылетели на двор.

Когда Магнуссен меня окликнул, я поначалу хотел убежать, но он знал, что это я стою у его комнаты, а раз уж он звал все настойчивей и настойчивей, то я вошел к нему и сразу ощутил кисловатый запах спертого воздуха, увидел самого старика на кровати, одетого, закутавшего ноги попоной. Над кроватью висело большое зеркало, в раму которого засунуты были бесчисленные фотографии, а с низкого комода на меня сверкнуло своими глазами чучело хорька. Что я тотчас разглядел, так это капканы и ловушки, лежавшие в открытой кладовке, а также остроги для ловли угрей, гарпуны и металлические палки с крюком, ими снимают с веток спящих фазанов, сначала ослепляют их ярким светом, а потом снимают.

Магнуссен кивком подозвал меня, он очень был приветлив, и во взгляде его, когда он предложил мне вновь погрузить валежник на санки и увезти, сквозила неожиданная приязнь; он сказал:

— У меня хватит на оставшееся время, больше мне не нужно.

Он подарил мне закрытую коробку печенья и уставился на потолок, но больше разговаривать не пожелал; я вышел на улицу, погрузил валежник, как он того хотел, — его кучи хвороста хватило бы дней, может, на восемь. Я привез всю кладь домой, сложил под окном, где мы могли постоянно приглядывать за валежником, и, когда пришел шеф, рассказал ему, что старик Магнуссен ничего не взял и лежал неподвижно на кровати. Шеф тотчас отправился один сквозь метель к Коллерову хутору, он не захотел взять меня с собой, и в следующие дни не брал, только Доротею, ту он взял один раз, но что они там делали, я не знаю. Во всяком случае, прежде чем израсходовать свою скромную кучку валежника, Магнуссен умер.

А вскоре мы покинули барак и переехали на Коллеров хутор; на дворе была оттепель, мы нагрузили санки и двухколесную тележку; соседи стояли при том и наблюдали за нами, недоверчиво одни, завистливо другие, никто не подошел, чтобы помочь, но, когда мы уходили с последней тележкой, кое-кто пожелал нам всего хорошего и проводил нас до железнодорожной насыпи, откуда они долго смотрели нам вслед.

Макс был единственный среди нас, кого переезд оставил спокойным; все, что принадлежало ему, он собрал и увязал в самую последнюю минуту, и по его виду, когда он брел за тележкой, явно было, что он согласен на любое новое жилье. Ина и Иоахим всю дорогу спорили, кто займет большую комнату на чердаке, окна которой выходили на Датский лесок; они еще до переезда втихомолку побывали на Коллеровом хуторе, по крайней мере покружили вокруг дома, чтобы все досконально осмотреть. Больше всего мне жаль было Доротею, она сидела до нашего отъезда недвижно на сложенных соломенных мешках, губы у нее побелели, ее трясло, и я видел, что ей хочется плакать, но плакать она не в состоянии; возможно, ей тяжело было расставаться с этим бараком. Потом, когда мы с шефом подметали помещение, когда наши веники столкнулись и мы сразу же напустили их, словно маленьких злобных собачонок, друг на друга, Доротея подняла голову и улыбнулась, шеф отбросил веник, приподнял Доротею и крепко обнял.

— Ах, Дотти, — сказал он.

Этим все было сказано.

И они вместе стали вытаскивать соломенные мешки на улицу.

Племянник Магнуссена уже ждал нас в большой комнате, самоуверенный, старомодно одетый великан, он высказал сожаление, что передает нам дом, не успев его убрать, очистить от всякого хлама и потешных штуковин, которые насобирались здесь за человеческую жизнь, при этом он показал на две уже подготовленные к вывозу кучи, куда побросал все, что счел бесполезным. Я сразу же решил спасти чучело хорька и некоторые рамки для фотографий и формочки для печенья; но первым делом мы прошли за племянником Магнуссена по всему дому, заглянули во все каморки и чуланы, пощупали кафельные печки, проверили уборную во дворе, сколоченную из неотесанных досок, обошли конюшню и сараи, а под конец шеф получил единственный ключ, который был на Коллеровом хуторе. После чего племянник Магнуссена пожелал нам всего доброго и зашагал по краю затопленных лугов к станции Холленхузена.

Ветер, тогда я впервые увидел ветер, увидел как бы его подвижный образ, увидел его в единственное окно своей клетушки, мутное чердачное окно, выходящее на небо: серо-белый образ ветра пролетал мимо, крутясь и вихляя, и вслед ему взвивались простыни и мешки, он при этом свистел и играл трещавшими проводами. Как только я остался один в своей чердачной клетушке, которую отвел мне шеф, я тут же его увидел, хотел сейчас же кинуться к Ине, которая получила большую комнату на чердаке, хотел показать ей, что я обнаружил, но тут ветер расчленился и, врезавшись в стаю грачей, сбросил ее, видимо, на Датский лесок. Стоило мне оглядеться в своей клетушке, как я уже понял, что не смогу ночью уснуть — в стенах здесь все время что-то потрескивало, а с заросшей мхом крыши доносилось порой какое-то рычание, и оттого, что в том месте, где внизу был камин, половые доски в моей клетушке не прилегали плотно к трубе, я слышал, что происходило внизу, в общей комнате. Макс и Иоахим только тогда согласились жить вместе, когда шеф обещал, что сломает одну стену и сделает просторную кладовую рабочей комнатой. Чтобы дознаться, может ли Ина подслушивать меня, я постучал раза два-три по оштукатуренной деревянной стене, она ответила мне стуком, вот, теперь я все знаю.

В первый вечер мы ели жареную картошку и свеклу, мы вздыхали, сидя в тепле, которое излучала кафельная печь, мы ели и вздыхали, мы сняли куртки и свитера. Шеф расстегнул рубаху, так что виден стал его бордово полыхающий рубец на груди, а Иоахим вдруг спросил его, не получит ли он пенсию, как отец Редлефсена, которому отстрелили руку на фронте; в ответ шеф лишь усмехнулся и сказал, что ему его шрамы дороже того, что они предлагали ему за них, шрамы подобного рода нельзя спускать по дешевке, так он сказал. А потом из кухонной плиты повалил едкий дым, нас окутали его содрогающиеся клубы, из глаз у всех потекли слезы, но мы сидели на местах и слушали шефа, который рассказывал о войне, о человеке, которого он называл Борис и которого встретил в далекой России, у Черного моря.

Они завоевали обширную территорию, шеф и его рота, а у Черного моря они завоевали нескончаемые участки лиственных и хвойных деревьев, с культурами душистых кустарников, но отсюда у них уже сил не оказалось двигаться дальше, потому что многих солдат поразила лихорадка, многие страдали от нарывов, многих мучили различные боли. Они расположились лагерем на окраине участков, лето было сухое, земля растрескалась, питались они только консервированным мясом и хлебом. Участки были брошены, а может, казались брошенными, когда шеф их обходил, когда блуждал по этим участкам, он, который страдал меньше, чем другие, ежевечерне отшагивал определенное расстояние, чтобы как следует устать. Во время одного из таких походов, в сумерках, шеф встретил Бориса, тощего, бородатого, подавленного, жил Борис в шалаше, он сразу же предложил шефу ягоды, когда тот к нему заглянул, и холодный чай предложил, не робко и поспешно, а спокойно, с естественным радушием. Обо всем они не могли поговорить друг с другом, но шеф все-таки узнал, что Борис работает здесь уже много лет, когда-то его послал сюда научный институт, но, видимо, о нем забыли, так что он мог целиком отдаться интересующей его работе; зимой он жил в доме клуба, а летом — в шалаше. Шеф не просто сказал нам, а несколько раз повторил, что Борис всю свою жизнь занимался тем, что изучал чувствительность растений.

22
{"b":"907074","o":1}