Без внезапно появившегося наездника им никогда бы не отогнать животных. Это был молодой человек, лицо которого выражало сосредоточенность, он проскакал мимо нас, не поздоровавшись, и, покружив вокруг животных, сбил их в кучу, но только для того, чтобы связать всех лошадей. Затем, шагом спустившись к Холле, он двинулся вдоль речушки к следующему вспомогательному мосту, животные брели за ним, подгоняемые криками и угрозами. Еще в полдень до нас долетали крики погонщиков, мы видели, как они носились по полям, чтобы изловить особенно норовистых лошадей, и я радовался каждый раз, когда такая попытка не удавалась. А когда они все-таки справились с животными, то пошли к мосту Лаурицена, выловили балки и доски из реки и отремонтировали мост. Как же долго стояли они там и смотрели в нашу сторону! Видимо, что-то взвешивали и обдумывали что-то, но к единому мнению не пришли.
Шеф, который все понимал, только улыбнулся и сказал:
— Сдается мне, Бруно, что наша ограда отныне будет нерушима.
Больше он ничего не сказал, и меня ничуть не удивило, что он оказался прав.
Макс не забыл меня, я ничуть не сомневаюсь, что он высматривает меня, стоя на террасе, теперь, после того как со всеми поздоровался и высказал им свое мнение. Может, хочет пригласить меня пройтись с ним до Судной липы или к могильному кургану, чтобы рассказать мне последние новости из крепости, а может, хочет только объяснить, почему был каким-то не таким, как обычно при нашей встрече, он, который обычно ко мне хорошо относился и всегда был снисходительным. А что он идет к Главной дороге и дальше, к теплице, только одно может означать: он полагает, что я дома, стало быть, мне надо бежать туда, чтобы он не стучал ко мне напрасно, чтоб напрасно не стучал, и не ждал, и не ушел. Возможно, я нужен ему как слушатель, так уже часто бывало. Ножи и ножницы я уберу позже; когда Иоахим пойдет в свой вечерний контрольный обход, все будет уже разложено по местам.
Он заметил меня, понял мой знак.
— Спокойно, дружище, спокойно, — говорит он, останавливается у моей двери и, усмехаясь, показывает на оба замка, показывает так настойчиво, что мне не остается ничего другого, как открыть их у него на глазах.
Что-то гнетет его, что-то не дает ему покоя, я вижу это по его движениям, по тому, как он заходит ко мне: не с нетерпением и любопытством, а нерешительно, словно бы что-то скрывает, нет, он ведет себя так, как человек с нечистой совестью, что-то он замыслил, чего сам себе простить не может, я ведь знаю Макса.
— Вот, значит, как ты живешь, Бруно, у тебя уютно.
Он говорит это с раздвоенным интересом, обходит все вокруг, выстукивает ручки кресла, хвалит вид из окна, садится на единственный табурет. Как поспешно он все оглядывает, поспешно и холодно; пусть какой угодно безразличный вид делает, я вижу, он что-то разыскивает, надеется что-то найти у меня, я чувствую, охотнее всего он выдвинул бы ящики моего комода и осмотрел синий ларь, который Доротея подарила мне, когда мне исполнился двадцать один год. Весьма удачной находит он вешалку с занавеской, за которой висят мои вещи и стоят ботинки и резиновые сапоги, а маленькие часы в мраморном корпусе ему так нравятся, что он снимает их с подоконника. Нет, чинить их не имеет смысла. А разве у меня нет карманных часов, хочет он знать, к примеру часов с отскакивающей крышкой.
Нет, нет.
Он качает головой, не столько за меня огорчаясь, сколько за себя, видимо, сожалеет о своем вопросе и, возможно, вообще сожалеет, что пришел ко мне. Наконец он обнаруживает свою книгу, единственную книгу, которая есть у меня и которая каким-то чудом не потерялась, его первенец, на ней он написал: «Бруно, моему терпеливому слушателю, в память о совместно прожитых годах». С печальной улыбкой читает он старую дарственную надпись, смотрит на меня, кивает, так, словно он все еще согласен с теми словами.
— Многое постигло мою книгу, — говорит он, — меня, мою «теорию собственности». Ну, да ты знаешь.
Он перелистывает книгу, которую подарил мне; я перечитал ее уже пять раз, и каждый раз у меня было такое ощущение, что я лечу в яму, яму со скользкими стенами.
— Да, уже пять раз, но я наверняка прочту ее еще и в шестой раз, — говорю я.
Макс кладет книгу на место, поднимается, вздыхает, не знает, как начать.
— Бруно!
— Да?
— Ты же член нашей семьи, Бруно, — говорит он, — ты же так долго жил с нами, вспомни прошедшие годы и все, чем ты обязан шефу.
Он заколебался, сцепил пальцы, я вижу, что продолжать ему очень трудно.
— А что, шеф болен? — спрашиваю я.
Он не отвечает, сверлит меня глазами, шепчет:
— Только ты, Бруно, ты единственный, кому я могу довериться, так вот знай, что в крепости все в большой тревоге.
— За шефа? — спрашиваю я.
— Они недосчитываются кое-каких вещей, — говорит Макс, — личных вещей, ценных. Они попросту пропали.
— Их украли? — спрашиваю я.
— Нет, — говорит он, — их не украли, Бруно. Во всяком случае, они так не думают. Они предполагают, что вещи находятся где-то здесь, в Холленхузене.
Мне следует быть начеку, продолжает он, следует потолкаться по округе, попытаться выявить, нет ли у кого вещей, явно принадлежащих ему не по праву, и о всякой вещи, что бросается в глаза или вызывает у меня подозрение, тотчас сообщать ему, Максу, который мне доверился.
— Хорошо, — говорю я.
— Не забывай, — говорит он, — ты же один из нас, мы должны держаться вместе, мы не можем допустить, чтобы все распалось и сгинуло. Но главное сейчас — молчать.
Он протянул мне руку, и я опечалился, потому что он такой печальный. Как долго держит он мою руку, как внимательно вглядывается мне в глаза, так, словно хочет доверить мне еще больше, но должен сперва убедиться, что я надежно сохраню его тайну.
— Ты помнишь, Бруно, — спрашивает он, — как давно ты называешь моего отца «шефом»?
— С самого начала, — отвечаю я, — все называли его шефом, потому и я его так называю, с самого начала и всегда.
— Шеф много для нас сделал, — говорит он, — но, похоже, теперь мы должны сделать кое-что для него.
Он уходит, опустив голову, а я не в силах посмотреть ему вслед, в голове у меня жужжит, словно там набились июньские жуки, мне прежде всего надо сесть и подождать, пока в голове не утихнет, пока я не приведу все в какой-то порядок и во всем не разберусь. Если бы у меня было то зеленое бутылочное дно, я мог бы сразу отправиться на поиски пропавших вещей, с этим куском стекла, что отшлифован был песком и долго пролежал в море, я наверняка кое-что из пропавшего нашел бы, мне нужно было только следовать указаниям взблескивающих стрелок, которые то и дело появлялись в глуби стекла, но Иоахим пальнул дробью и покончил с моим помощником-стеклом, оно просто рассыпалось дождем осколков. За те несколько дней, что стекло было у меня, я нашел почти все, что потерял, бывший солдат не посулил мне лишнего. Зимон, старик бродяга, который принес это стекло издалека и подарил мне, когда я в первый раз застал его тем вечером врасплох — он зачем-то перекапывал нашу землю. Если выяснится, что мне нельзя больше здесь оставаться, так мне, быть может, придется бродяжничать, как ему. Не знаю, многим ли распоряжается опекун, но в случае, если он вправе запереть шефа, так я всегда готов открыть шефу двери, так тихо, что никто не заметит, и стоит ему захотеть, я пойду с ним хоть на край света. Это, собственно говоря, шефу должно быть известно, ему, который знает меня лучше, чем кто-либо другой здесь, который всегда слышал меня, когда мне срочно надо было ему что-либо сообщить; даже если мы были где-то очень далеко друг от друга, он понимал меня. Когда однажды в Большом пруду силы оставили меня, я просто обратился к нему, даже не крикнул, а просто подумал, что он должен прийти, и, хотя его до этой минуты даже видно не было, он прибежал из Датского леска, в руках у него уже была веревка, которую он бросил мне.