– Бежим! – Я стиснул руку Лариссы, и мы помчались по тропе туда, откуда пришли, но каждый раз, когда я оборачивался назад, волны становились все выше и выше – и так до тех пор, пока едва не достигли неба. Конец света наступил. В чем я был совершенно уверен.
– Погоди! – закричала Ларисса, сбавляя шаг и прижимая ладонь к животу, но я упрямо тащил ее за собой. – Ребенок.
Я глянул на свою жену, намереваясь убедить не отставать от меня, но прежде, чем слова вылетели из моего рта, воды накрыли нас, наши руки разъединились и нас обоих смыло с лица земли.
Гватемала
420 г. от Р. Х.
Спал я плохо, сны мои были отравлены воспоминаниями о великом землетрясении, и когда я встал с постели, люди в нашей деревне все еще пребывали во власти ночной тьмы. Ощущая слабость и пустоту в желудке, я заставил себя поесть немного бананов и белого сыра, что принесла мне накануне вечером моя добросердечная тетушка Нала. Еда была вкусной, сочной, и тело мое взбодрилось, а в голове просветлело. Скорбя, я отказывал себе в пище, но пряность тетушкиной еды заставила меня вернуться к жизни, тогда как от этой жизни я хотел лишь одного – расстаться с нею. Хотя тарелку я опустошил, но не насытился и потому срывал с деревьев спелые авокадо, совершая ежедневное паломничество в Йаш-Мутуль[41].
По дороге к Северному Акрополю[42] я прошел мимо мастерской, где последние несколько лет мастерил сандалии как для мужчин, так и для женщин. Ремесло было выгодным и вдобавок моим любимым делом, так что за эти годы я изрядно преуспел. С юной поры я придумывал обувку для матери и сестры, и хотя отец лупил меня за это, сапожное дело было моей страстью, что лишь еще больше принижало меня в глазах отца.
– Сандалии. – Он выплевывал это слово, будто кислятины поел. – Мой сын тратит время на такую ерунду, это надо же!
– А ты бы предпочел ходить босиком по острым камням, что торчат на наших тропинках? – спрашивал я, ибо, повзрослев и обретя некоторую уверенность в себе, я позволял себе, не без удовольствия, поддразнивать отца. – Если ты предпочитаешь ступни, кровавые от порезов, тогда, будь добр, верни мне ту пару, что ты носишь сегодня.
Работа моя была одновременно кропотливой и увлекательной. Я платил охотнику, он приносил мне шкуры животных, я не один день доводил их до ума: размягчал вальком, затем дубил и наконец, после окрашивания, крепил кожу к плетеной подошве. Мой талант, однако, ярче всего проявился в том, что сандалии в моих руках становились не только удобными, но и красивыми. Чтобы добиться такого преображения, я нанимал деревенских мальчишек и отправлял их на пляж, где они собирали для меня цветные камушки и кусочки стекла, и эти находки я вшивал в кожу. Мужчины предпочитали сандалии попроще, но женщины обожали мои орнаментальные вставки и хвастались друг перед другом, споря, у кого сандалии красивее. Заказов у меня всегда было полно, а однажды, когда в кучке камушков я обнаружил голубую жемчужину с розоватым отливом и вшил ее в носок сандалии, за эту пару мне заплатили так много, что я мог бы с полгода бездельничать, не испытывая ни малейшего стеснения в средствах.
Впрочем, мастерская моя закрылась сразу после великого землетрясения, какого мы прежде не видывали; боги наслали его на нас, потребовав отдать им жизни моей жены Латры и нашего нерожденного ребенка, как и жизни многих моих соседей. С тех пор мои дни были пронизаны скорбью, ночи слезами, и когда приходили друзья, желая утешить меня, я гнал их прочь, раздосадованный попытками вернуть меня к жизни. Случалось, я говорил с ними весьма грубо, и хотя презирал себя за столь безобразные выходки, однако не мог отыскать в своей душе ни толики признательности этим добрым людям.
Мы с Латрой поженились всего за несколько часов до того, как внизу, под нами, послышался странный шум, и сперва мы даже сочли эти звуки смешными – казалось, будто земля урчит от голода. Но вскоре громкий треск раздался и на улицах, почва двигалась у нас под ногами, образуя огромные глубокие расщелины. Я с ужасом наблюдал, как наши престарелые соседи, нетвердо передвигавшиеся на своих двоих, спотыкались и с воплями падали в эти расселины, простиравшиеся вглубь до самой сердцевины мира. Никто из нас не понимал, что происходит, и тем не менее мы бросились бежать домой в надежде обрести безопасность, несмотря на то что храмы и каменные дома рушились вокруг нас. Мы почти добежали до нашего домика, когда Латра крикнула, что ей нужно передохнуть, потому что ребенок страдает в ее чреве, и я сдуру согласился остановиться. Она села на землю, с трудом переводя дыхание, а я помчался за колодезной водой, чтобы охладить ей лоб и успокоить, но когда я вернулся, она лежала плашмя, придавленная огромным камнем, отвалившимся от разрушенного здания. Глаза у нее были открыты, кровь еще стекала по лбу, но жизнь ее угасла. Я был уверен, что надвигается конец света. Я ошибался, конечно, ибо ближе к ночи земля вдруг присмирела, вновь обрела неподвижность, и тем из нас, кто уцелел, выпало подбирать тела наших мертвых и в горестном оцепенении нести их на кладбища.
С тех пор я каждый день ходил к храмам Тикаля, где Латра обрела вечный покой, сидел у ее могилы, тихонько разговаривая с ней в тщетной надежде, что ее дух услышит мои слова и ответит шепотом ветра либо знаменательным появлением чудесной кетцаль[43], и та сядет на мое плечо и запоет на языке, никому не внятном, кроме, быть может, меня.
В ясные дни многие приходили навестить места упокоения своих любимых и близких, однако большинство посетителей не задерживались там, где лежали простые люди, но двигались дальше, к центру Акрополя, где высились башни с украшенными резьбой саркофагами, в которых лежали кости знаменитого семейства ахавов[44], что правили нашей страной в прошлом. Эти лицемерные паломники – выскочки на самом деле – картинным жестом клали цветы и заливисто причитали над древними могилами, дабы охранники заметили их преданность Грозному Небу, правившему нами теперь, как и их беспредельную верность памяти Сыча-Копьеметателя, величайшего ахава на свете, чье неизбывное благоволение позволяло миру процветать и впредь.
Меня воротило от позерства этих притворщиков, разве они знали, что такое истинная скорбь? Только кривлялись напоказ. Будь у меня силы, я бы отругал этих тупоголовых, но, конечно, я ничего не сделал и не сказал, сберегая себя для приглушенных разговоров с моей возлюбленной молчуньей Латрой.
Усевшись у места ее захоронения, я подумал об Орфее. Как и я, он был предан искусству, сердце его переполняла музыка, и, как и я, он потерял любимую женщину вскоре после их свадьбы, когда Эвридика погибла от укуса ядовитой змеи. Впоследствии Орфей мог исполнять только печальную музыку, моля богов лишь об одном – о возвращении любимой в мир живых. Горе Орфея склонило богов на его сторону, они, на миг разжалобившись, откликнулись на его просьбу, но с оговоркой: он должен шагать впереди Эвридики, не оборачиваясь на нее ни в коем случае, пока они не покинут прибежище мертвых. Удержаться Орфей не смог, обернулся слишком рано, и в это мгновение, когда он впился глазами в свою возлюбленную, она исчезла навсегда.
Боги не удостоили меня подобной милости. Латру я потерял безвозвратно и загодя решил, что сегодняшнее посещение кладбища станет последним. Больше я не хотел погружаться в воспоминания о моей жене, но хотел увидеть ее во плоти, взять за руку, прижать ее тело к своему телу. Я пришел сказать Латре, что ей и нашему ребенку недолго осталось тосковать в одиночестве в мире ином, ибо вскоре я присоединюсь к ним. Я решился доверить свое тело и душу богине Иш-Таб[45], полагая, что она обрадуется моей жертве и проводит меня на небеса, где моя любимая будет ждать меня.