То, что я вижу на страницах дневника, настолько чудовищно и ужасно, что волосы мои становятся дыбом, а треуголка подскакивает до самого потолка. Гардеробмейстер Алексей Петрович, украдкой войдя в мой кабинет, говорит «Вячеслав Самсонович, ваша треуголка прыгает, ей-богу прыгает словно дикая кошка». Ну я и сам это знаю, отойди дурак. В комнату входит директор. «Вячеслав Самсонович – говорит он – вы сидите с непокрытой головой». Я смотрю на него с такой злобой и ненавистью, что директор выбегает из комнаты от греха подальше.
Я отрываюсь от бумаг и гляжу в окно. Девушки из соседней писчебумажной мануфактуры идут в Екатерингоф, плясать и прыгать вокруг майского дерева. Они смотрят на меня и громко смеются. «Ах, милые девицы – думаю – если б вы сумели прочесть то, что написал тут безымянный капитан, вы бы не так весело смеялись и не так высоко прыгали и задирали соблазнительные коленки, выплясывая вокруг майского дерева на потребу всяким невоспитанным и похотливым негодяям. Да и какое сейчас майское дерево? Сейчас осень, осень, глубокая и безраздельная осень, переходящая в нескончаемую ночь». Недаром, думаю, наш директор хотел срубить майское дерево, и письма на самый верх писал, уж не знаю, чем это и закончилось. Если не ошибаюсь, драли потом его на Сенной площади, но это уж неофициально и явно не за майское дерево. Я и сам хотел на него посмотреть, да все как-то руки не доходят. Надо будет обязательно сходить в Екатерингоф, когда освобожусь от чтения.
А пока мне некогда. Весь мой разум кипит от возмущения, и камни в моем желчном пузыре взбунтовались. И того и гляди, полезут в разные стороны. Я взорвусь прямо тут, в кабинете, посреди секретных бумаг и забрызгаю все вокруг. И тогда сюда придет наш швейцар Алексей Петрович и будет тут до вечера орудовать шваброй и тряпкой, оттирая и удаляя все, что хоть как-то напоминало о моем существовании. Потом он заметит запретные капитановы дневники, возьмет их в руки, и, нацепив пыльные очки, будет читать и разбирать по слогам все то, что и вы сейчас можете прочесть. «Ах, лю-бовь-мо-я…» Читайте. Тут что ни слово – все чистая правда. И все – сновидение. Не знаю, как такое может быть. Но видимо, случается иногда. Бывает. Судите сами.
Хотя вот например. Как это безымянный капитан умудрился оказаться в нашем департаменте? Как он оседлал мою озорную подвижную табуретку? Уму непостижимо. Я уже говорил, что он живет моею жизнью. Может, он вообще сидит в соседней комнате? Смеется надо мной. Вот проверить бы. А вот и его первые случайные слова.
Запоминайте.
«Ах, любовь моя, какая тоска и незадача…»
За окном стемнело – и скоро вся Батискафная, и несчастная лачуга безымянного капитана наверняка окажутся под водой. Бумаги размокнут. Чернила расплывутся. Ну а плавать – плавать я все равно не умею.
Колесики. Размышление
«Ах любовь моя, какая тоска и незадача лежать неподвижно на спине и смотреть глазами в желтоватый потолок в гнусной и непонятной чужой комнате; но этого конечно никогда никогда не случится.
Где ты, любовь моя?
Ну вот к примеру ты сидишь в Департаменте в подвижных и гуттаперчивых креслах и болтаешь по телефону с Адмиралтейством – или, допустим, с покойным комендантом; погода за окном необычайно хороша и наш флот вроде как теснит неприятеля на всех направлениях; у кресла колесики такие маленькие; одно крутится другие нет – ну нагрузка на каждое отдельно взятое колесо конечно же разная, учитывая, что я на кресле переваливаюсь с боку на бок, словно небольшого роста медведь, спинка невысокая, а других кресел нам в департаменте не выдают; и вот кресло с грохотом и шумом опрокидывается и переворачивается задом наперед, небольшая катастрофа, ты летишь вверх тормашками, как придурок, хребет ломается напополам, фельшер Кукушкин, лекарь военный и партикулярный, после небольшого и недолгого формального осмотра, укоризненно молвит «что ж братец ты был столь неаккуратен и на казенном стуле взад-вперед елозил» и вот ты лежишь недвижно на спине словно обездвиженный карась и смотришь в белый высокий потолок; хребет сломан, вместо живота – какая-то невразумительная манная каша, ну вот еще туфли коричневые еще немного просматриваются или сапоги, каковые собака денщик так мне сегодня и не почистил. Уж я ему.
Ну а теперь наверное уж более никогда не почистит.
Зачем они мне.
И вот ты лежишь как бревно на спине и думаешь «сегодня после обеденного перерыва должно было прийти счастие». Ну, если б не бултыхался бы на кресле безо всякой на то необходимости то так несомненно бы оно и вышло. Красавица Лизавета Петровна прошмыгнула мимо со слезами на глазах и промолвила «ах голубчик как же так получилось». Ах. Директор приходил с тем только, чтобы убедиться что я не могу пошевелить ни рукой ни ногой. Швейцар Алексей Петрович выполз из своей деревянной будки, словно подозрительный барсук из норы, понюхал, поднялся наверх и теперь торчит надо мной, почесывая ужасную и лохматую непроходимую бороду. Она у него словно лес густой, населенная разнообразной и довольно агрессивной живностью. Он размышляет, что делать со мною дальше. Прикидывает. Говорит: «веревкой что ли его за ноги подцепить?» А потом тащить по мраморной лестнице вниз через парадное крыльцо на Лифляндскую улицу – или все же попробовать через черный ход, где публики поменьше, но весь двор заставлен и завален дровами, потому что зима надвигается на нас неумолимо, так что еще повозиться придется, а кому охота. Алексей Петрович размышляет. Но я все равно, в любом случае молчу. Лишь только сердце мое все бьется и бьется, словно живая и бойкая канарейка, запертая в клетке.
Тук.
За белым потолком начинается несомненно небо; добрый старик Елисеев, чьи подвалы полны фантастических сластей, и Пушкин стихотворец, у которого, сказывают, имеется эликсир бессмертия. Надо бы спросить? Пушкин, друг, дай одну капельку, ну чего тебе стоит. А он ответит: «Ну полезай ко мне на облако». И вот я прыгаю, прыгаю, облако довольно низкое, но я все никак не могу уцепиться да и спросонок я не то чтобы очень уж ловок. Прыгаю я, чего греха таить, не слишком-то высоко. Пушкин смеется. «Что же ты».
Ну а я отвык. Одним словом, там вообще много всего интересного, ну а может и ерунда всякая, откуда мне знать.
И вот надобно встать и идти, встать и посмотреть так ли это; точно ли вокруг ерунда или мир, как в старые добрые времена, полон божией гармонии и благодати, ну да треклятое кресло тебя никуда уже не отпускает. Господи, ну отпусти ты меня. Ну дай хоть одним глазком посмотреть. Дай мне, дай мне добраться до эликсира бессмертия.
А оно тебе: «Полежи здесь голубчик пока». И вот ты лежишь здесь как пень честное слово. Кто скажет – сколько мне лежать еще в таком нелепом виде. Какой уж тут эликсир.
И вот покойный комендант «алло, алло» в трубку а трубка молчит а ты лежишь рядом как дурак и луп-луп глазами. И ведь трубка проклятая совсем рядом, вот она под рукой, а тебе и не дотянуться.
Вот так вот. Фельшер Кукушкин наш полковой кудесник и эскулап говорит «засыпай голубчик забудь обо всем» и вот я засыпаю. Забыл. Почти забыл. Все, что я мог, я записал в своих записных книжках и записных записках. Бумажных оборвышей. Объедках. Огрызках. Обрывках. Тот, кто увидит, пусть прочтет. Я дозволяю. Пусть Вячеслав Самсонович придет и читает, сколько его душе угодно. Если, конечно, не поленится. Вячеслав Самсонович друг, покорми канарейку. Ты прекрасно знаешь, о ком речь. Мне ли напоминать. Я весьма и очень надеюсь, что он будет первым, кто доберется до моих дурацких и нелепых бумажек. Ну дай-то бог.
Соседи. Рядом
Я никогда не думал, что безымянный капитан может валяться в соседнем кабинете, беспомощный и обездвиженный. А я-то, дурак, мотался к нему на Батискафную. Надо сделать усилие, оторваться от кресел, пойти и посмотреть. Но боязно, боязно. Надеюсь, там просто пустая комната. А безымянный капитан гуляет и пирует на просторе. Да будет так. Пусть сам все расскажет. Хорошенько. По порядку. Слово за слово.