Внутрь
Наконец мне все это надоедает и я, перепрыгивая с ноги на ногу, толкаю дверь. Она не заперта. Я вспоминаю, что раньше дверь, как правило, открывал огроменный заспанный белобрысый детина с прозрачными глазами. Он ничего не говорил и ничего не спрашивал. «Это мой денщик Пергюмякиссен, басурманин – нехотя пояснил как-то безымянный капитан – ты же знаешь, каждому уважающему себя офицеру от рождения прописан денщик. А у меня нет и никогда не было денщика. Надо мною в полку смеются, а ведь я конногвардеец, а майор Дарлингтон, мой начальник, так и вообще проходу не дает. Говорит мне «пока у тебя, сукин ты сын, не будет денщика, будешь дни свои коротать на гауптвахте, посреди клопов и мышей». Ну так себе компания, честно говоря. Хотя какой офицер боится ничтожного клопа? У меня и дома их миллионы, мой друг. Уж и не знаю, откуда только берутся, наверное их воспроизводит денщик, представь себе, жрут и меня, и мои бумаги. Кто их тогда прочтет? Однажды ко мне в дверь постучались. Я говорю денщику «Пергюмякиссен басурманин поди и открой». Вдруг это ко мне по важному делу. А Пергюмякиссен спал в это время на антресолях и не знал как оттуда слезть. Тогда я сам пошел открывать вышеупомянутую растреклятую дверь. На пороге стояла государыня, мокрая и счастливая. Говорит мне «Впусти меня, капитан, я хочу остаться у тебя, на веки вечные, в твоем домике на Батискафной улице, хочу остаться вдвоем. Вячеслав Самсонович прогнал и отверг меня». Я говорю ей что сегодня это невозможно по разным причинам и что ее бедняжку вероятно сожрут клопы, ибо она – довольно-таки лакомый кусочек. И тогда государыня сказала, что раз так, она возвращается в свою злополучную золотую клетку, посреди александрийских лугов, на веки вечные, ну или на какое-то время, а мне на память оставляет свое нетленное хрустальное сердце.
«Держи его, капитан – сказала она – и пусть оно стучит. Если хочешь, посади его в клетку, если у тебя есть клетка, или положи в картонную коробку, если у тебя есть коробка, чтобы оно не сбежало или не закатилось куда-нибудь». Я так и поступил. Только вот теперь не помню где оно. Ты же сам видишь, какой здесь беспорядок и балаган. Денщик не очень-то поспевает, а большую часть дневного и ночного времени проводит на антресолях, откуда редко показывается. Говорю ему «Пергюмякиссен!» Оттуда только храп и свист. Я ему и гранату дымовую туда швырнул шутки ради и весь дом наполнился вонью и копотью. Денщик так и не проснулся, а я надел свой мундир и вышел на улицу подышать свежим воздухом, потому что дома оставаться было решительно невозможно.
Да ты знаешь, как он у меня появился? Решил я как-то утром умыться, чтобы позавтракать и идти в полк. Открываю кран, и вот оттуда, представь себе, вылезает этот вот странный субъект. «Кто ты?» – говорю. «Пергюмякиссен, фонтанный мальчик, заблудился в водопроводе» – отвечает. Ну, наш мир преисполнен чудес, хотя иногда, согласись, напоминает бесконечную унылую гауптвахту, обитель немых и пугливых тараканоподобных существ. Вот если бы я, допустим, полз по водосточной трубе из Петергофа на Выборскую сторону, я бы наверняка переломал себе все кости, ручные и ножные, а потом застрял бы там и сидел бы в трубе как пробка, раз и навсегда перекрыв городской водопровод.
Капитана нигде не видно. Окно распахнуто; обрывки его сновидений, робкие и пугливые, полупрозрачные, как лоскуты ночного платья, все еще летают и снуют по комнате, шарахаясь из угла в угол. Я их стараюсь как-нибудь поймать и распихать по карманам, с тем, чтобы потом принести их в наш департамент на Лифляндской улице. Там, в тесной деревянной каморке любезного гардеробмейстера Алексея Петровича, я выпущу их на свободу – и они застрянут у него в пышной бороде, как заблудшие слизняки. Алексей Петрович заорет как полоумный и будет бегать по коридору, пятерней вычесывая и выдергивая свою всклокоченную бородищу. Надеюсь, директор оценит мою невинную шутку, поймет, что я не даром тратил свое драгоценное время, недаром тонул, захлебываясь, на Сенной площади, пытаясь пробраться на Выборгскую сторону сквозь хаос наводнения и всеобщего крушения и потопа – и вообще поймет, что вся наша собачья жизнь была не напрасной. И тогда весь мой путь увенчается успехом, и я смогу хоть чуточку вздремнуть. Упав на пустотелый сундук, на раскладушку, да вот хоть на неуютный и вздыбленный капитанов диван или даже на свой собственный письменный стол, прямо на груду своих секретных чертежей. Настолько секретных, что я и сам их порой не понимаю. И мне приснится мой ангел государыня, ее хрустальное сердце, развеселый Красный Кабачок и полночный трамвай, бултыхающийся на рельсах. Господи, как хорошо.
Я оглядываюсь. Кругом громоздятся шляпные коробки, ржавые коньки и лыжи, похожие на дубовые бревна. Кто на них катался? Ума не приложу. Наверное, их нельзя сдвинуть с места. При очень большом желании их можно надеть посередине Фонтанки, где-нибудь возле Обуховского моста, и так стоять, стоять, стоять, пока совсем не окоченеешь. Денщик или все тот же бутошник, укутанный в шарфы и тулупы, будет тормошить, тормошить тебя, чтобы ты убирался прочь и не смущал пешеходов. Одинокая лампочка болтается под потолком, будто висельник. «Милое местечко» – думаю. Где твой ангел-хранитель?
Куда ты запропастился? Самые дикие мысли и предположения приходят ко мне в утомленную голову.
Вот, например, диван. Примостился себе тихонечко возле окошка, поскрипывает да покрякивает, а сам только и ждет удобного момента, чтобы броситься на меня на своих коротеньких, но невероятно расторопных и подвижных лапках. Кто знает, во что превратила его залетная ледяная комета? Он молча ухмыляется. Интересно, что у него на уме? Не стал ли он виновником твоего внезапного исчезновения? Диваны ведь и так едят всякую мелочь, карандаши, книги, дорогие нам безделушки. Распахнул свою необъятную механическую пасть, наполненную железяками и шурупами, скрутил тело простынями, подбросил вверх – и теперь торопливо переваривает и перемалывает тебя вместе с твоим шелковым бельем, мундиром и сапогами? Говорю ему: «отдавай мне капитана, сукин ты сын! Иначе за себя не ручаюсь». И вот он, поразмыслив, выплевывает наружу обрывки мундира, сорочку, какие-то разноцветные ленты, помятые сапоги и отполированные обглоданные кости, увешанные, словно новогодняя елка, алмазными орденами. Каждый пышет светом, словно маленькое солнце. Впрочем, насколько мне известно, у безымянного капитана не было особых алмазных орденов.
Так куда же ты подевался, мой горемычный безымянный друг? Провалился ли ты, вслед за подгулявшими гусарами, в первую же выгребную яму? Или заграбастал тебя свирепый и беспощадный бутошник и беспардонно отволок в ближайшую съезжую часть? Или вздернули тебя на Сенной, и ты висишь там, потихоньку колыхая ногами, на потеху озорным мясникам и ушлым продавцам всякого зеленного товару? Или сковырнула тебя с извилистого жизненного пути мимолетная, но меткая шведская пуля? Погрызли бродячие собаки? Или же ты, вопреки всему, благополучно добрался до трамвайной остановки? Стоишь там, один-одинешенек, и мир вокруг тебя наполнен ночными звуками. Четыре ветра, налетевшие со всех сторон, ворошат твои пустые карманы. Выбор огромен, даже, наверное, чересчур велик, и возможностей хоть отбавляй. Надеюсь, все завершилось самым наилучшим образом.
В любом случае мне надо торопиться – капитан вряд ли мог далеко уйти. Наверняка он ждет, когда из-за поворота выползет наполненный светом электрический ящик, поеживаясь и вздрагивая от зябкого ветра. Или все же примостился на самом краю гиблой пропасти, перед расстрельной командой – и говорит им: «братцы! цельтесь мне прямо в сердце…» ну или что там сообщают в подобных случаях. Заприметив меня, он засмеется и скажет: «а впрочем, подождите. Вот мой друг Вячеслав Самсонович, мы не виделись сто лет. Дайте нам поболтать часик-другой». А может, он вообще никуда толком не выходил, а лежит себе за неподвижным и вполне себе миролюбивым и травоядным диваном и прячется от меня. В любом случае, я должен с ним обязательно и непременно поговорить. Пока он жив, тело его трепещет, а уста движутся. Ну пожалуйста.