* * *
Война ворвалась стремительно, пронеслась через улицы, прогремела в пригороде и так же внезапно затихла. И без того сонный провинциальный город замер в ожидании, боясь петь, громко говорить и далеко уходить от дома.
Польшу поделили. Жолкев неожиданно стал советским. Десять дней летали пули и звучали взрывы, а в один день неожиданно всё стихло. Договор между Германией и Советским Союзом разделил Польшу и узаконил новые границы.
— Марта, рассказывай, что там происходит? — спросила Зеленская, выглядывая на балконе из-за занавесок. — Стрельбы не слышно… Неужели это всё?
— Пани Роза, чтобы разузнать, нужно пойти на рынок, а это всё ещё опасно, — ответила экономка, стоя за креслом Зеленской. — И…
— Чтобы разузнать, нужно найти кого-то из Управы, — прервала Зеленская и раздвинула занавески ещё больше, словно её совсем не пугали редкие выстрелы. — Как хочется кушать… Марта, у нас скоро совсем ничего не останется. Попробуй раздобыть каких-то продуктов, если нужно, то поменяем на что-нибудь. Надо было сразу прислугу распустить — они стащили из еды всё, что видели.
— Я попробую… Осторожнее, пани Роза, они сейчас стреляют во всё подозрительное! Хоть в собаку, хоть в человека — им без разницы в кого, — забеспокоилась Марта, задёргивая занавеску. — Если бы найти Мрозовского, он мог бы лучше всех объяснить. Всё-таки они были немного дружны с паном Виктором.
Зеленская настойчиво убрала занавеску и молча выкатила кресло на балкон.
— Я в своём доме, Марта! Могу я смотреть на улицу?! Мне…не…
Зеленская вдруг захлебнулась словами, захрипела и стала заваливаться набок. Марта отпрянула, потом быстро присела рядом и попыталась закрыть окно.
— Пани Роза, — шептала она. — Пани Роза!..
Зеленская молчала. Она кренилась набок, как старая ржавая баржа. Глаза её смотрели несколько удивлённо и даже по-детски, рот искривило, лицо мгновенно побледнело, его теперь поразительно оттеняли светлые волосы. Смертельная бледность сделала Зеленскую схожей на актёра японского театра кабуки.
Марта оттащила кресло от балкона, развернула и увидела дырку в голове Зеленской. В аккурат возле правого виска в тёмном крошеве слиплись волосы, от уголка рта сбежала капля крови и застыла под подбородком.
«Надо бежать. Когда власть меняется так часто, то спокойной жизни не жди. Арештович-то злотые впихнул, не глядя. Нету у человека совести! Знал же, собака, что скоро за них и спичек нельзя будет купить! Эти, в Магистратуре, вообще больше всех знают, потому и сбежали кто куда. Крысы…Не успел. Такой дурак, всё тянул, тянул с отъездом. Эх, мама… Ну дался тебе твой Лёва! Если б дожил, то первый бы дал дёру, а ты за покойника держишься!» — думал Мрозовский, проходя с равнодушным видом мимо Управы. Так словно бы и не знал, что это за здание и никогда там не бывал раньше.
Он достал из шкафа старое отцовское пальто, битое молью и потёртое под рукавами, отпустил щетину и перестал чистить ботинки. Визитки свои сжёг в печке, опасаясь, что их случайно найдут. В том, что к нему скоро заявятся, он не сомневался, ибо сам бы так и поступил. Более всего боялся, что новая власть примет его за врага и надумает казнить в общем потоке. Мрозовский третий день подряд уговаривал маму уехать в Румынию, а оттуда ещё дальше — в Канаду.
Мама плакала и отказывалась ехать.
— Ну, зачем тебе этот город вместе с кладбищем? Мама! Уедем туда, где нет войны и всегда есть что покушать, — умолял Эдвард.
— Мой Лёва скоро вернётся, — плакала старушка, глядя под ноги, и тут же переспрашивала: — А скоро будем кушать?
— Не знаю, мама. Осталось немного курицы. Пани Сима от нас ушла, уехала на хутор к родне. Ей нечем было платить — злотые никому не нужны, а новых денег взять негде. Видишь, мама, человек понимает, что здесь нечего кушать. Даже на рынке сейчас нечего купить! — Эдвард иногда срывался на визг. Он был почти в истерике, но маму нельзя было взять за руку и отвести на вокзал, плачущая старушка обязательно привлечёт ненужное внимание.
Через два дня мама плакала от голода. Пытаться продать драгоценности Мрозовский боялся, еды не осталось совсем и неприспособленный к такой жизни он отправился по знакомому адресу — в Управу.
Возвращался Эдвард Мрозовский вполне довольный результатом. Сторожем устроиться не удалось, но получилось куда лучше, чем он себе это представлял. Предложение, которое он получил в Управе, не отличалось новизной, что-то подобное Мрозовский предполагал. Новая власть, желая показать свою легитимность, придумала провести Народное собрание.
Через три недели провели выборы, а товарища Эдуарда Львовича Морозовского пропихнули в качестве кандидатуры в Собрание. Он был согласен на любые условия, а тут такое везение. Всего-то от него требовалось подписать прошение о включении западно-украинских земель в состав Украинской советской социалистической республики. Народное собрание, в числе какого оказался и товарищ Эдуард Львович Морозовский, отправило прошение, в Верховный Совет СССР «удовлетворил» его через два дня того же года.
Мрозовскому было плевать на действующую власть. Какая разница, кто сидит в ратуше, если ты голоден? Карточки на продовольствие Мрозовскому выдали сразу же после подписания бумаги о сотрудничестве. Он обменял часть их на продукты. Жизнь налаживалась и в новых условиях. Надежда уехать подальше из этой сумасшедшей страны не покидала Мрозовского ни на минуту, но обстоятельства пока что не позволяли этого.
Новая власть выдала товарищу Эдуарду Львовичу Морозовскому паёк, кожанку, маузер и удостоверение сотрудника НКВД. Удостоверение он совал под нос всем, кому удавалось, скорее по старой привычке и в память о красных, тесненных золотом визитках. Бакенбарды сбрил, как только началась война, зато усы отрастил и молодецки закручивал к верху. Вместо костюма, сшитого Гришей Бердником, стал носить брюки-галифе, которые заправлял в сапоги с высокими голенищами. Сапоги воняли ваксой, сверкали начищенной поверхностью и звонко чеканили шаг товарища Морозовского.
Как-то раз он встретил пани Марьяну. О том, что кондитерскую у неё отобрали, Мрозовский знал. Хотя этого можно было и не делать, потому что продуктов для выпечки всё равно нельзя было найти. Теперь кондитерская смотрела на улицу битыми стёклами в дверях и испорченным стрельбой фасадом, словно в кондитерской пряталось всё подполье Галичины.
— Доброго дня, пан Эдвард, — кивнула ему пожилая дама, поправляя выбивающиеся из-под шляпки седые пряди.
Он присмотрелся и с трудом узнал в нем кондитершу, чьи глаза совсем недавно так умело стреляли и попадали в цель. Кондитерша смотрела с грустью, под глазами пролегли морщины, нижние веки потемнели и провалились, вокруг рта образовались глубокие складки и уголки губ безнадёжно сползли вниз.
— Пани Пашкевич? Как вы поживаете?
— Вы узнали меня? — обрадовалась она. — Хорошо поживаю! Очень хорошо! Я уже два дня работаю в столовой. Помогаю печь хлеб. На еду хватает. Ну, да и что мне одной нужно…
Она словно бы хотела убедить Мрозовского, что довольна жизнью и всё у неё хорошо. Теперь многие врали друг другу, что всё у них в порядке и всем довольны.
— А пан Пашкевич? Уехал? — Мрозовскому крайне приятно было бы услышать, что кто-то смог реализовать его мечту.
— Да… он далеко, — нахмурилась пани Пашкевич и добавила: — Его убили в первые же дни. Ещё до прихода красной армии.
Новость не показалась Мрозовскому душещипательной, и чтобы не кривляться, и не говорить о мнимом сочувствии, он скоро распрощался с бывшей кондитершей.
Жизнь слишком изменилась, чтобы просто стоять и болтать со старой знакомой, тем более, что она и в самом деле совсем постарела.
Мрозовский наводил справки: дело о гробокопателях новую власть не интересовало, даже более того, её почти не интересовали уголовники, но если уж взгляды у человека оказывались отличные от газетных передовиц, тогда на него обращали самое пристальное внимание. Он отыскал папку с делом и иногда проглядывал её, сожалея, что дело-то он раскрыл и даже составил отчет для начальства, но новая власть ставила иные цели. Можно было сообщить в газету, но старые упразднили, и новость о раскрытом преступлении никуда не попала.