– Сказал покойный родитель твой – ехал он на дело, – вернусь– отдашь, не вернусь – покажи тем, хто за меня будет…
– Куда ехал отец?
– Грабить, боярин, Чижа дрорянина, по Костромской…
– Старик, старик!…– Погладив и расправив бороду, боярин развернул свиток и, не стесняясь, не таясь Домки, читал написанное вслух:
– «Во имя отца и сына и святого духа… се яз Василий, раб божий, Васильевич, сын Бутурлин, пишу сию духовну своим целым умом и разумом, кому мне что дати. Дати мне дом и двор и конюшни с избами, клетями и подклетами старшему моему сыну Федору Васильевичу, сыну Бутурлину, окольничему государеву, а с тем володети ему моим добром, рухледью и построем, что ежели истцы-просители по конец живота моего к ему пристанут с моими поручными записьми, кому и как я, боярин Василий, одолжал, то дати им по записям моим безволокитно то, чем одолжал я, Василий боярин. Кто же письмом со мной не крепился, и тому не давати. А что есть в дому моем и во дворе мои люди, полные, докладные и кабальные, и те мои люди все на свободу, хто в чем ходил платье».
А тот, кто бежал и его изловят, тому дам кнута замест воли! – сказал воевода, прервав чтение. Поводил глазами по строчкам, продолжал: – «А сыну моему Феодору, и жене его, и родичам его по жене до людей моих полных, докладных и кабальных дела нет. Собинно завещаю девку Домку, Матвееву дочь, мою закупную холопку…»
Скажи… рука та же… тот же вор Гришка писал это? И родитель был во хмелю?
– Кто писал письмо – не ведаю, боярин, только Гришка тот был раскован и спущен ходить по городу и за писчика родителю твоему был… а боярин ежедень обретался хмельным…
– Ну, давай рухледь посмотрим!
Боярин встал. Домка впереди, боярин сзади – оба, сгибаясь, пролезли в низкую дверь спальни старого воеводы. Негасимая лампада освещала горенку с ковром на полу и с царским портретом над столом. Домка, крестясь, зажгла от лампады свечу, подошла, откинула стенной ковер, тайную задвижку нащупала в стене, открыла дверь на лестницу.
– Куда ведет лестница?
– Тайная она, боярин, ведет в сад.
Дверь из спальни Домка заперла, указала боярину на выступы, окруженные точеными перилами:
– Вот все дорогое и лучшее, а худшее в рухлядниках, и там много кафтанов, шуб, платьев.
Боярин разглядывал сундуки, окованные железом, крашенные под лак в темную краску. Домка из углубления в стене достала ключи, отперла со звоном замка первый сундук:
– Тут шуба золотная, сказывал благодетель мне, когда бывал во хмелю, дареная государева… тверезый о ней не говорил, забывал, и шапка горлатная на соболях… очищаю ее, штоб тля не точила…
– Добро, – сказал боряин, – все едино, носить ее – перешивать надо. Запри!
– Тут вот, – открыла Домка второй сундук, – кубки, чаши золотые с камением, чеканные.
– Ладно, и это годится, запри!
– А тут, боярин, вот! – Домка распахнула третий сундук. При свете свечи в сундуке, доверху насыпанном, засверкали крупные изумруды, диаманты, лалы и яхонты. Боярин, зажмурясь, погладил бороду.
– В том вон гурмыцкой жемчуг и тоже доверху сыпано… Домка шагнула отпереть сундук. Боярин сказал:
– Не трогай… верю! – И подумал: «Недаром отец оборонял ее… иная бы в сумятицу покрала все да бежала…»
Они вернулись в спальню.
– Тут вот мой благодетель сидел завсе перед сном и пил хмельное… – указала боярину Домка на широкое кресло у стола. Боярин сел в кресло, полуобернулся, спросил:
– Скажи правду – эти сундуки, что мы глядели, и лестницу тайную ведает кто, кроме тебя?
– Ни, боярин! Ведал сам мой благодетель, знал ее дворецкой, да тот убит в бедовую ночь тюремщиками… я знаю, а теперь еще ты…
– Вот, Домка, родителем завещано тебе дать пятьдесят рублев и спустить на волю… Духовная путаная, ее хоть и не казать: все на меня, а о брате Василье забыто… брат наедет делить отцовское добро, без того не бывает… Холопов спущу кто в чем есть, московских моих людей много, а здешние пущай идут… Брат Василий – скопидом, жадной… заскочит сюда скоро, и ты ему потайную лестницу не кажи. Сундуки от пожару ухороним в другое место потом… Теперь не время…
– Ой, боярин, только тебе кажу – ты чел, и я слышала, как все отказано родителем на твое имя…
– Помни: иной бы тебя в Москву в Разбойной послал… грабежные дела легко с рук не сходят… «Сыщутся», «поклепцы есть» – родитель сам в письме том пишет ко мне… Поклепцы на тебя – дворяне, им государь верит… Я тех поклепцев уйму, от пытки тебя спасу, но на волю не пущу! Пятьдесят рублев отдам вскоре тебе. Мало мешкав, боярыня моя наедет, и ты нам служи, как отцу служила, не обидим… по-старому будешь порядню домовую вести… Помни это!
Боярин встал, пошел. Домка ему низко поклонилась, сказала тихо:
– Из дому твоего мне, боярин, уйтить придетца!
– Стало быть, и заступы моей тебе не надо, и казни не боишься? – остановился боярин, теребя бороду.
– Дослушай конец…
– Ну-у?
– Покойной, а дай бог и живу сыскаться, родитель твой послал меня на грабеж… Мы остоялись в выморочной избе, а холопи, кои в поезду были – нынче они бежали с тюремщиками, – осилили меня и изнасильничали… С того я брюхата стала…
– Говори, слышу…
– Нынче мало видно, а как будет гораздо, то куда я от людей глаза скрою?
Боярин засмеялся.
– Дура ты, Домна! Всяк боярин ай помещик простой радуется, когда; холоп в его дому плодится-ужели отпустить ребенка в чужой дом? Ребенка мы окрестим, честно все будет! Думал я иное – своевольство затеяла, благо духовную тебе чел!
Боярин провел рукой по животу Домки и вышел.
Домка осталась, прислушалась. Боярин ходил по двору, отдавал приказание стрельцам. Она слышала, как он говорил богорадному сторожу:
– Чего ты, глупой, двух стариков моришь, пусти их но городу, пусть побираются…
Домка подошла к столу, встала на колени, начала молиться, шептала:
– Дай ему, господи, Семену-рабу, здоровья… спаси его от ран и смерти, укрой его от болезни лютой…
Встала с колен, оглянулась, сказала про себя шепотом:
– Как встрелись первой раз на бою, почуяла сердцем: тот он, кого мне надо…
Теперь казалось Домке, что нечего бояться.
Новый воевода прожил пять дней, но успел взбудоражить всю округу. Сегодня он еще спал, а на дворе шумели, трещало крыльцо от многих ног. Сердитые голоса и окрики будили весь дом.
Домка стояла в передней горнице у дверей в спальню. Было давно светло на улице. В горнице из-за малых окон и слюдяных был полусумрак. Светился лампадками иконостас в углу, да на столе горели в медных широкодонных подсвечниках две сальные свечи.
– Чего наехали кричать?!
– У, разбойница! Не с тобой говорить – буди воеводу…
– Мне не будить, вам не кричать…
Помещики, кто сел на лавку, а кто расхаживал, попирая ковры тяжелыми сапогами, переговаривались:
– И куда гонит?
– Бессовестной был старик, веретенник и грабитель, а нам потакал!
– Родителя новому не ровнять!
Воевода вышел из спальни одетый, но без трости и шапки, перекрестясь на иконостас в угол, сел к столу на скамью, на бумажники:
– Что понудило дворян-державцев лезть ко мне?
– Куда гонишь?
– Не гоню, приказываю – на государеву службу в Москву!
– Воевода нам не указчик!
– Вам, добрые помещики, нарядчика[335], что ли, писать? Пришлют!
– Пущай нарядчика шлют!
– Слаще не будет! Малая заминка лишь, все едино ехать вам… кому на смотр, кому в жильцы – конно и оружно…
– Эво што говорит!
– Коней в твоем дому, на пиру батьки твоего, ваши разбойники холопи увели!
– Догола раздели сонных!
– Што кафтаны – портки и те стянули!
– Пьяных вас грабили?
– Не кроемся, было пито, не лгем!
– Не пейте до ума помрачения…
– Мы вот годимся погоню за отцом наладить, а нас в Москву…
– В Москву, на государеву службу… Отца моего покойного искать надо было давно, вы тогда не поехали.