– А я вот Чиж!…– выскочил перед воеводой низкорослый, тонконогий помещик, одетый, как писец, и похожий по острому носу и черному кафтану без запояски на вороненка, выпавшего из гнезда. – Чиж вот! Меня твой пропалой родитель разорил – пожег и ограбил в одну ночь со стариком Куманиным… Я не столь богат был, как Куманин, – у него он сундук узорочья отнял… старик спал на том сундуке… скупой… затосковал и повесился. Душу погубил– пошла в ад!
– Не я грабил тебя.
– Ты дай справиться! С мужиков тяну, да они нищие… вишь, кафтан на мне киндяк – иного нету…
– Пожду, справься, и все же поезжай на службу… Сам наведаюсь к тебе!
– Я Воронин, – выступил один коренастый с густой бородой и повел широкими плечами. – За три дня до смерти воевода прежний ватагу на меня пустил, не дошла, рыбаков углядели, спужались– и вспять…
– Целоможен! Значит, едешь?
– Я уеду, ты Бутурлин тоже, а как вернусь к головням замест поместья!
– Не оскорбляй! Поезжай, иначе стрельцы свезут, в Москве в тюрьму сядешь…
– Ох, и несговорной ты! Уходя, помещики ругались:
– Где ему противу батьки быть!
– И разбойник был, да добром помянешь – орел старик!
– Этот не орел – кочет!
– Грабил прежний того, кто оплошился, ежели не оплошен– не трогал!
Садясь на коней, перекликались говором:
– Неделю-две спустит, бывало, – и пир!
– Ества, вина, медов реки-и!
– От этого постов жди, веселья не видать…
Махая плетьми и кистенями, уехали.[336]
Воевода сошел с крыльца во двор, крикнул:
– Гей, стрельцы, идите на расправу!
По двору зашаркали лапти, поднялось облако пыли. Подходили стрельцы, проспавшие тюрьму, шли, мотая шапки в руках, с опущенными головами» с боязливыми хмурыми лицами.
– Не кони вы, чего здынули тучу песку?
– Мы, отец воевода, лапотны!
– Год минул, как твой родитель нам кормов и жалованья не давывал…
– Зри, сколь обносились мы!
Воевода думал: «Строго наказать не время. Чуть шум на Волге – сойдут воровать! Знаю их норов…»
– Ну, сами знаете, что бывает за упущение караула да истрату оружия на государевой службе?
– Бей, кнута достойны!
– Бить не буду, но и вину вашу не отдам! – Грешны много – тюрьму проспали!
– Бей, отец!
– За наказанье вам работа: тюремной ров углубить, мост сгнил – переменить правилины и настил, бревна есть, починить ворота и сени тюрьмы перебрать… Пошли!
Стрельцы подняли головы, повеселели, кто-то крикнул;
– Гой-да! На работу… ищи топоры! Воевода остановил:
– Стойте! Скоро соберу с кабаков напойную казну да с таможни деньги… кормы вам выплачу и жалованье дам!
– Добро, отец, добро-о!
Солнце припекало. Песок от каждого шага пылил, хмельники в конце двора кудрявились. Пахло свежей листвой. По глубокому бездонно-синему небу проходили, меняя узоры, облака. От клетей, подклетов и холопских изб на песке перепутались тени. Воевода, идя по двору, подняв голову, поглядел в ворота на дорогу. Он ждал возки, колымагу с женой… Встретился холоп, нес на поварню воду. Воевода остановился и будто вспомнил что-то:
– Снесешь ведро, скажи своим – соберите рухледь и, кто во что одет, в том идите на свободу!
– Ой, батюшки-и! – Холоп, плеская воду, побежал. Скоро с котомками, ворохом тряпья, пахнущего навозом и дымом, собрались холопы с женами и детьми. Иные тихо спрашивали:
– Чай, боярин-от не хмельной?
– Ни… што ты! Тверезой. Икимку повелел…
– А то… за мест воли как батогов по брюху? Бя-да!
– Молитесь за моего родителя, боярина Василья, не я – он вас спустил…
– Може, ён еще жив? Дай ему бог!
– Жив был бы, так пора весть дать! Должно быть, покойной… Будете на воле-не воруйте и на разбой не ходите! Кто работу даст – делайте честно…
– Будем, батюшко, по душе жить!
– Честно…
Боярин, пропуская мимо себя людей, троих парней остановил:
– Вы останьтесь!
– А как же иные?
– Оставляю вас, чтоб двор пуст не был… Наедут мои люди московские, и вы за другими на свободу.
Парни, кланяясь боярину, неохотно пошли во двор.
Стрельцы, чистя тюремный ров, завалили дорогу грязью и кирпичами, дорога вела мимо воеводского дома, осталась свободной из тюрьмы дорога через воеводский двор. По двору в тюремных рваных понявах медленно проходили старцы тюремные сидельцы, Лазарко и старовер. За ними – тюремный сторож, за сторожем – богорадной.
Богорадной, остановив сторожа, наказывал ему:
– Трофимко, ты гляди за ними! Милостыну пусть люди дают, а говорить им много не дай – пущай запевают стихиру какую аль бо молитву…
– Ладно, дядя Фаддей, коло их люду копиться не дам… Воевода спросил богорадного:
– За что старцы иманы в тюрьму?
Старики прошли ворота, богорадной поглядел им вслед, сняв шапку, ответил воеводе:
– Лазарко, батюшко воевода, тот, меньший видом старичонко, хулил имя великого государя и господа бога лаял всенародно… Федько же старовер церковь называл никониянским вертепом и письмо Аввакума ихнего люду давал чести…
– Та-а-ак!
– Так, батюшко… Оно, конешно, стар да младень умом схожи, и кабы великому государю про ихнюю вину исписать и про умишко худой, то была бы им немалая льгота…
– Обойдутся они без милости государевой… пускай нищебродят и спят в тюрьме!
– Чую, батюшко воевода!
Богорадной повернул к тюрьме, а воевода, поглядывая в ворота, думал: «Дурак сторож! Кабы царь ведал вину нищих стариков, то одного бы указал бить кнутом нещадно… другому же как церковному мятежнику, кой хулит всенародно бога, в гортань свинцу залили – и конец!»
Походил и еще подумал: «Старик родитель зло великое на царя держал… Бутурлины обид не прощают! Дан был головой Воротынскому и за местничество в тюрьму сажен[337]… и сам держал в тюрьме царскому имени воров. И, должно статься, самого его эти воры извели – не держи огня за пазухой!»
Прислушался и услыхал одинокий старческий голос. Голос тихо удалялся:
И прилетали тут два голубя.
Два голубя сизые…
– Эй, парень, – крикнул воевода, – бери лошадь, езжай по дороге… Там ежели углядишь возки – вороти, скажи мне!
– Я скоро, боярин, оком мигнуть…
Холоп проворно оседлал коня, вскочив в седло, скорой рысью выехал за ворота..
Издали еще слышно было с перерывами пение!
Мы летали, летали на расстаньицо,
Как душа с телом расставалася…
Дальше опять не слышно было слов, и немного спустя еще донеслось:
Ты прости-ко, тело белое…
А и лежать тебе, тело, в сырой земле…
«Старики в тюрьму оборотят с хлебом…» – подумал воевода.
Холоп вернулся и, не слезая, сказал, удерживая перед боярином коня:
– Гонят, боярин отец, возки тамо за старым городом…
– Сколь четом?
– Десять возков, ей-бо…
– Не обчелся?
– Ни, боярин! Десять возков чел…
Воевода повернул в дом, вошел в первую горницу, крикнул:
– Домна!
– Тут я, боярин отец!
– Едет брат, стольник Бутурлин, скажи на поварне яства готовить! Убери стол…
– Иду, слушаю…
Боярин сел к столу на бумажники, снял с головы высокий плисовый колпак, обтер большой ладонью лоб от пота, погладив бороду, сказал себе: «Десять возков? Значит – стольник, а ждал боярыню… упредил, скупой… Эк его батькино добро приперло делить! Пожалуй, суну ему духовную к носу».
Подводы стольника Василья Бутурлина расставили на обширном воеводском дворе. У возка по три холопа – «указано боярином от возков не отходить!» Лошадей выпрягли, приставили к колодам, немой конюх засыпал в колоды овса. Стольник перекрестился, пошел в дом. Был он косой на левый глаз, с раздвоенной на конце черной бородой, узколицый, узкоплечий и бледный. Вошел в первую горницу с иконостасом, оглядываясь подозрительно. За ним по пятам шел рослый холоп. Оба в тягиляях: холоп – в нанковом стеганом, стольник – в шелковом сером. Холоп снял с боярина тягиляй, свернул бережно, положил на лавку. Боярин остался в чуге синего бархата, рукава чуги по локоть, но дополнялись рукавами белой рубахи, узкими к запястью. Стольник передал холопу трость и шлыкообразный бархатный колпак; подошел к иконостасу, простерся ниц, молился, пока Домка носила с поварни яства да расставляла по скатерти стола ендовы с медами имбирным, малиновым и переварным. Поставили в ряд кубки серебряные и ковши. Помолясь, стольник сел на лавку близ иконостаса. Он косился на малую дверь в спальню. Из спальни вышел воевода в прежнем наряде: в суконном малиновом кафтане, на кушаке с цепочкой кривой нож и две серебряные каптурги – одна справа, другая слева.