Извечные споры и ссоры между родителями не могли не врезаться в мою память. Но не это сломало отца: он умер вскоре после того, как погиб Эрнест. Отец считал, что во всем виновен он и его уходы из дома. И никто бы его в этом не переубедил. Мне тогда только-только исполнилось тринадцать лет…
С тех пор всю накопившуюся в ней горечь мать изливала на меня.
– Абби, – твердила она, – запомни: чресла у женщины – либо копилка, либо разменный аппарат. И не покупайся на сказки о любви. Из всех диктатур она – самая хитрая, жестокая, беспринципная! Один из двух всегда пользуется слабостью другого, играет на ней, и освободиться невозможно.
Я кивала в ответ, хотя далеко не все понимала. Горечи в матери было столько, что хватило бы на троих. Потерять в сорок шесть сына, а через год остаться вдовой? Но беды ее лишь закалили: она стала суровой и очень религиозной женщиной. Если судить по фотографиям, внешне мать как две капли стала походить на мою бабку. Встретиться им так и не пришлось: дед и бабка оказались после войны в Восточной Германии. Там дед с таким же усердием служил коммунистам, как раньше нацистам.
Мать замкнулась и посвятила себя своему бизнесу и церкви. Деньги стали для нее чем-то вроде второго Бога.
– Жизнь не терпит слабости, – наставляла она меня. – Если хочешь хорошо устроиться, будь сильной… Вывод делай сама…
К тому времени я знала о жизни куда больше многих сверстниц и шла по ней с открытыми глазами. А в шестнадцать твердо решила: быть под чьим-то сапогом, терпеть и мучиться во имя любви – не для меня.
Я думаю, Чарли – первый настоящий мужчина в моей жизни – не прочь был бы сделать из меня рабу, но это ему не удалось. Поэтому мы и расстались с ним довольно скоро: для меня независимость играет куда большую роль чем удовольствия. Любое наслаждение – лишь краткий миг и очень скоро тает, а независимость – нечто такое, что остается всегда с тобой.
Конечно же, это ударило по его самолюбию: Чарли привык, чтобы за ним бегали, упрашивали, унижались перед ним, а он – как бы снисходил. Со мной же у него все было по-другому, и Чарли закомплексовал.
Даже сейчас, оглядываясь назад, я считаю, что по-настоящему выиграла я, а не он, плейбой с волнующе хрипловатым голосом джаз-певца и глазами сердцееда. Он так и не завел после бегства из Южной Африки вторую семью и, даже начав зарабатывать бешеные деньги как модный проктолог, ограничился собиранием коллекции: правда, не бабочек и жуков, а женщин.
Его постель была колизеем и храмовым святилищем одновременно. Но хотя через нее прошли толпы гладиаторш, ни одной из них он, жрец секса и наслаждения, так и не воздвиг алтаря. Если я не ошибаюсь, есть такая болезнь, когда человек не различает, что он ест, и не получает от еды никакого удовольствия, – у Чарли произошло нечто подобное с сексом. Наверное, это наказание свыше за все его годы служения дьяволу похоти.
Когда он уже переступил пятидесятилетний рубеж, около него стала вертеться молоденькая креолка Селеста, Этакая шустрая нелегальная эмигранточка: сначала – домработница, потом – экономка и, наконец, – доверенная секретарша. Чарли, хоть он и в два раза старше нее, все равно еще очень долго продолжал наставлять ей рога, когда и где только мог. Я уверена, что надежда этой нагловатой кубиночки, услаждая его увядающее либидо, получить наследство, совпала с его чисто мужским расчетом: обзавестись под старость бесплатной сожительницей и верной нянькой, Домов для престарелых Чарли боялся как огня: надо было видеть, в каком настроении он возвращался после посещений Розы в ее последней обители.
Влияние Чарли на Руди было непомерным, и мне, так же как и в случае с Розой, стоило неимоверного труда нейтрализовать его. Но и это мне не помогло: несчастье с Руди все перевернуло вверх дном. Авантюрист-случай подобрал подходящий ключ к вратам семейной крепости, и те послушно открылись, отдав ему на разграбление все ценное, что там было.
РУДИ
Перед тем как поехать в Бруклин, я принял душ и начал чистить зубы. Я всегда это делаю рьяно и основательно. Зубные врачи утверждают, что это помогает сохранять десна. Внезапно я почувствовал на кончике языка что-то твердое и незнакомое. С беспокойством сплюнув в раковину, я увидел две пломбы. Мне их поставили лет десять назад.
Я попробовал зубы зубочисткой: никаких дырок там и в помине не было. Я закрыл глаза: предупреждение Чарли получило новое подтверждение…
Все время, пока я шел к метро, я думал о том, что произошло. До этого я себе представлял свое будущее довольно абстрактно, но теперь оно обрело вполне конкретные очертания. Это как вдруг услышать приговор врача: вам, мой дорогой, осталось жить не больше трех месяцев! Ну, предположим, и шесть: что меняется? Сам ведь приговор отменен быть не может. А когда там казнь – сегодня или завтра – вряд ли играет такую большую роль, пока ты вдруг не почувствуешь роковые шаги смерти.
Гарри Кроуфорд жил в Гринвич-виллидж в Нижнем Манхэттене, как и все снобы шестидесятых. Доехав подземкой до Шеридан-сквер, я пошел на своих двоих в сторону Вашингтон-сквер-парка. Когда-то, лет тридцать-сорок назад, места эти были облюбованы богемой, но сейчас поблекли и ждут второго пришествия. Я уверен, что оно не так далеко; Манхэттен – остров, места здесь не так много, но магнитное поле притягательности просто неописуемо.
В парадной пахло сырой затхлостью. Постояльцы не столь богаты, чтобы содержать штат уборщиц и швейцаров.
Гарри встретил меня удивленным возгласом:
– Руди, дружище! Ты не только не меняешься – даже помолодел.
Я кисло улыбнулся в ответ.
– Когда мы виделись с тобой в последний раз? Лет пять назад?
– Что-то в этом роде, – кивнул я в ответ, – когда ты приехал на целый год в Лос-Анджелес.
– Смотри, как ты выглядишь! Как ты это делаешь? Ладно, проходи, садись. После смерти Сандры я» уже два года живу один: дети в Портленде и Канзас-сити… А ты что – решил взять отпуск?
– Вроде, – темнил я, – но без ограничения во времени.
– Ах так?! А где Абби?
– В Лос-Анджелесе, – не вдаваясь в подробности, сказал я.
Гарри – человек интеллигентный и приставать с расспросами не стал.
– У тебя какая-то цель? – тактично спросил он после обмена информацией об общих знакомых.
– Мне надоел университет…
– Мне тоже, – хмыкнул Гарри Кроуфорд. – Жду не дождусь, когда выйду на пенсию. Вот тогда… Поеду в Вермонт, там такая осень… Буду гулять, ловить рыбу, дышать чистым воздухом…
Я переждал, пока он перестанет мечтать вслух, и довольно сухо объяснил:
– Ты не понял: я решил сменить профессию.
– Что-что? – не понял он. – Ты о чем?
– Хочу снова начать дирижировать. Как в молодости…
Гарри смотрел на меня с удивлением и страхом: словно перед ним сидел полоумный, которому нельзя было перечить, чтобы не вызвать внезапной вспышки гнева.
– Ты всерьез? Не думаешь, что поздновато?
– Гарри, – вздохнул я, – мне нужна твоя помощь. Ты ведь знаком с этим Гольдбергом… Ну, у него свой большой офис, он – импрессарио и занимается музыкантами…
Гарри помолчал, бросил на меня осторожный взгляд и смущенно посмотрел в сторону:
– Руди, сказать тебе откровенно? Вряд ли у тебя с ним что-то выйдет…
Но я не стал облегчать ему положения, в котором он очутился.
– Ладно, – сказал я, – если ты не хочешь ему звонить…
Гарри встрепенулся, посмотрел на меня с явной жалостью и стеснительно произнес:
– Я ему, конечно, позвоню, но он человек грубый, несдержанный…
– Оставь это мне, – положил я ладонь на его руку, лежащую на подлокотнике кресла…
Джошуа Гольдберг и впрямь оказался малосимпатичным типом, Офис его располагался на тридцать первом этаже небоскреба на Третьей авеню. В приемной царила хамоватая и раскрашенная, как лошадь на карусели, секретарша. Сидевшие на стульях молодые музыканты вздрагивали при каждом движении заветной двери.
– След-щий, – цедила секретарша, и очередное молодое дарование, став ниже ростом, проскальзывало в дубовую дверь.