Старуха зажмурилась, словно давая понять, что еще немного, и она успокоится. Через мгновение она открыла глаза и бросила взгляд на фотографию франта в опереточном мундире.
– Тебе ведь не надо говорить, чья кровь течет в жилах моего Руди, – томно вздохнула она.
Я изобразил на лице легкое негодование: как только могла она в этом усомниться?
– Еще бы, маман! Самая настоящая королевская…
Роза снова, теперь уже удовлетворенно, прикрыла веки. Но они почти тут же открылись, и в них, как армада бомбардировщиков, заполыхали отблески давних обид.
– А эта дрянь… Руди ведь так талантлив, Шарль! Знаешь, он мог стать великим дирижером. Как Тосканини. Или – фон Караян. У него для этого все данные… А как он играет на флейте… На кларнете… Но его загубила Абби. Настоящая тварь…
– Но Руди – профессор музыкологии, маман! У него двое взрослых детей, его уважают коллеги, знакомые.
Я забылся: пытаться переспорить ее было немыслимо. От возмущения Роза даже поперхнулась. Рука ее лихорадочно затряслась, словно старуха рвалась кого-то наказать.
– И это говоришь ты?.. Ты?.. Она ведь обращается с ним, как сучка… Не хочу, чтобы она знала, но тебе я скажу…
Голос Розы становился все громче и отрывистее. В нем даже зазвучали торжествующие нотки.
– Его высочество подарил мне до войны виллу. В Швейцарии… Ты представляешь, чего мне стоило скрыть это от родного сына?
Я уловил момент и ухмыльнулся:
– Еще бы! Ведь для женщины, маман, молчание – самое несносное из всех возможных видов наказания.
Старуха одышливо рассмеялась:
– Ты невозможен, Шарль!
Внезапно она показала указательным пальцем на тумбочку возле кровати. На пальце был перстень: огромный, с явно фальшивым камнем.
– Десятки лет я хранила как зеницу ока эти документы… А теперь…
– А теперь решили написать воспоминания? – ухмыльнувшись, спросил я. – Представляю, каким бестселлером они могут стать!
Она махнула рукой: всегда ты так, а я ведь с тобой серьезно…
– У меня скверное предчувствие, Шарль. Не знаю, в чем дело, но очень скверное… Ты ведь самый близкий друг Руди. Больше чем друг, правда?! Сколько вам пришлось вместе пережить!.. Поклянись, что эта мерзавка ничего не будет знать…
Я поднял руку и проговорил голосом голливудского актера:
– Клянусь, маман! На Библии. На Коране. На конституции Соединенных Штатов…
Этот маленький спектакль пришелся старухе по душе.
– Достань-ка, – вновь протянула она палец в сторону тумбочки. – Это там. Вчера приезжал нотариус и привез все документы. Они хранились у него. Теперь будут у тебя…
Я наклонился и вытащил старомодный конверт. Он был запечатан настоящими сургучными печатями. А пахло от него прелью и невозвратимыми годами.
Мне вдруг отчаянно захотелось встать и броситься наутек. Но я не мог этого сделать.
Чтобы скрыть внезапный порыв брезгливости, я стыдливо погладил рукой одеяло и спросил:
– Может, вам чего-то не хватает, маман? Чего-то хочется? Только намекните…
Старуха бросила на меня озорной взгляд:
– Еще бы! Но ты мне не поможешь.
Я изобразил умильную гримасу:
– Ну, если это касается второй молодости, маман, то конечно же нет. Я ведь не Фауст… Но в остальном – из кожи вон вылезу…
Наверное, мой голос прозвучал слишком бодро. На лице Розы заблуждала улыбка мумии. Нет-нет, читалось в ней: за последние несколько тысяч лет люди нисколько не изменились.
Она вдруг чуть приподняла голову и подмигнула:
– Знаешь, о чем я частенько мечтаю? Чтобы меня кто-нибудь трахнул. Но вот уже двадцать лет охотников почему-то не находится. Ты не знаешь случайно – почему?
Изобразив шутливое недоумение, я развел руками:
– Надеюсь, вы не меня имеете в виду, маман?! Это было бы кровосмешением. Вы ведь всегда относились ко мне как к сыну…
Роза поманила меня пальцем:
– Шарль, чем дольше я живу, тем чаще думаю: жить стоит только до тех пор, пока ты ни от кого не зависишь.
Она попыталась рассмеяться, но смех вдруг обернулся хрипом. Я схватил ее руку. Пульс слабел от секунды к секунде. Нажав кнопку срочного вызова, я стал делать ей искусственное дыхание.
Кожа у нее была дряблая, беспомощная и отдавала куриной синевой. Губы – оставляли жирный привкус вазелина. Из груди вырывались сиплые всхлипы вдуваемого и выдуваемого воздуха. От резкого запаха гнили и затхлости я закрыл изнутри носоглотку. Все пять чувств были обострены до предела. Они безжалостными тисками сдавливали отяжелевшую голову. Но было еще и шестое чувство: опустошающая беспомощность потери. Только врачи и могут познать его до конца…
Когда я закончил, в комнате уже находились полная дама – директор этого заведения и медсестра. Я отодвинул край простыни. Маска напряженности и испуга сошла с лица Розы. Теперь оно было спокойным и отстраненным, словно его обладательница выполнила нелегкую миссию и могла позволить себе отдохнуть. Почему, когда умирает добрая душа, лицо становится таким умиротворенным? Неужели смерть способна на сантименты?
Женщины прикрыли Розе глаза и натянули на голову простыню. Старичков в зале уже не было. Их поспешно рассовали по комнатам.
РУДИ
Чарли позвонил без четверти полночь. От его голоса у меня мурашки пробежали по телу.
– Розы нет, – глухо сказал он. – Она ушла, как праведница.
Я заплакал.
– Бедная Роза, – вырвалось у меня. – Мне это не простится! Чарли, я сейчас приеду…
– Нет, – возразил он. – Не нужно. Не стоит. Они уже вызвали врача, чтобы констатировать смерть. Ее должны прибрать. Лучше приезжай завтра… Утром…
У меня защемило сердце…
Я еще не успел повесить трубку, как вдруг Абби заговорила о церемонии похорон. Можно было подумать, что речь идет об инструкциях по уборке сада. Меня передернуло: как можно позволить себе такую черствость? И это вместо того, чтобы сказать несколько, пусть ничего не значащих, но теплых слов участия? Даже смерть не смягчила ее немногословно отчуждающую и многолетнюю нетерпимость к Розе.
Роза была для меня не только матерью – отцом, семьей, родиной, другом, советчицей. И потеряв ее, я вдруг ощутил всю бездну человеческого одиночества. Меня била холодная дрожь, тряс в лихорадке озноб.
В постели я прижался к Абби: мне захотелось уйти в нее, нырнуть, как в толщу воды. Исчезнуть, убежать, раствориться. Хоть на какое-то время спрятаться от сокрушающего душу шторма чувств. Я протянул руку и протиснул ее под ночную рубашку. И вдруг раздался будничный голос Абби:
– Ты не мог найти для секса более подходящее время? Это ведь твоя мать…
Меня отшвырнуло от нее, как теннисный мяч от стенки. Я вскочил и бросился в ванную. Открыв аптечку, разыскал дрожащими руками снотворное и запил таблетку водой из крана.
На меня навалился сон. Он был тяжелым и вязким. Что-то невнятно говорила мне Роза, и я беззвучно кричал в ответ. Но как я ни вслушивался, понять, что она хочет сказать, не мог. И от этого нервничал и страдал еще больше.
А утром за нами заехал Чарли. Мы поехали на кладбище в его «Ягуаре». Я сидел рядом с ним, Абби – сзади. Эту свою дорогостоящую игрушку Чарли купил с полгода назад. Из нее до сих пор не выветрился запах добротной кожи. Она еще не успела пропахнуть ни его любимыми кубинскими сигарами, ни приторным запахом духов его помощницы Селесты. Всю дорогу туда мы промолчали.
В машинах, которые степенно следовали гуськом вслед за нами, ехали наши дети – Эрни и Джессика, десяток моих сослуживцев и раввин из реформистской синагоги. Оказалось, что Роза просила прочесть над ее могилой «Кадиш»,[1] чего бы я сам никогда сделать не смог.
Собравшаяся возле зияющей ямы небольшая группка провожающих походила на стайку ворон, облепивших обглоданное ветрами дерево. А в церемонии чувствовалась не столько скорбь, пусть даже на игранная, сколько торопливая деловитость и скука. Слегка раскачиваясь на месте, читал «Кадиш» реформистский раввин, а я, сын покойной, подойдя к краю могилы, молча каялся в своем предательстве…