— Кстати о старом профессоре, — заметил он, — его бы надобно предупредить о нашем замысле.
— Это уже сделано, — отрывисто отвечал Сломка.
— Как! Михаил Васильевич уже предупрежден! Кто-же сделал это?
— Я, — лаконично проговорил инженер, вынимая часы. — Два часа! — пробормотал он. — Ну, Гонтран, мне пора на завод, чтобы посмотреть, что делается с моим двигателем. Не хочешь ли ты еще о чем-нибудь спросить меня?
— Один только вопрос.
— Говори.
— Когда полетит твоя птица?
Г-н Сломка начал вслух соображать:
— Аэроплан будет готов 20 июля… До конца этого месяца время займут пробы… дня три нужно на окончательные сборы — запастись провизией, тем, другим, третьим… Итак мы отправимся 4 августа, — заявил он графу.
— Через шесть недель? — вскричал Гонтран.
— Да, через шесть недель, а пятого числа утром будем, вероятно, в Петервардейне.
— Если только раньше не сломаем себе шеи, — заметил молодой дипломат.
— Совершенно верно, — хладнокровным тоном ответил Сломка. — Впрочем это всё лучше, чем женитьба, — прибавил он.
Г-н Сломка, как выше сказано, не любил прекрасного пола.
ГЛАВА X
Крепость Петервардейн. — Прибытие узника. — Тюремщик. — Новая квартира Михаила Васильевича. — В больнице. — Пленный орел. — Старый профессор превращается в славянофила. — Радостное известие. — Вкусная бумага. — Тайна умирающего. — Смерть Джуро Беговича. — День избавления. — Отец и дочь. — «Дракон! дракон!» — Голос Гонтрана. — Поднятие на воздух. — Странные шарики. — Взрыв. — «Вперед!».
На берегу многоводного Дуная, невдалеке от того места, где в него впадает светлая Тейса, орошающая своими водами равнины Венгрии, — одиноко возвышается мрачная крепость. Построенная еще в те времена, когда янычары первых султанов свободно разгуливали с огнем и мечем по всей пограничной полосе Австрийской империи, она до сих пор сохранила угрюмый вид, свойственный древним замкам. Грозно поднимаются ее зубчатые стены с бойницами, хмуро смотрятся ее темные башни в водах Дуная… Такой вид имеет Петервардейнская цитадель, место заключения несчастного Михаила Васильевича. Невольный ужас охватил старого ученого, когда за ним захлопнулась тяжелая дверь тюрьмы, — ему показалось, что он живым зарыт в могилу… Потрясенный всем пережитым, измученный допросами, изнурённый тяжёлою дорогой — старик не выдержал: оставшись один в своем номере, он бросился на грубую постель и отчаянно зарыдал…
Долго плач несчастного оглашал мрачные своды каземата, наконец усталость взяла своё, и благодетельный сон смежил утомлённые глаза узника.
Скрип отпираемой двери лишь на следующее утро разбудил отца Леночки. В камеру вошел тюремный сторож, отставной солдат, родом серб. При взгляде на заключённого, в его суровых глазах показался проблеск сострадания.
— Русский? — спросил он Михаила Васильевича.
— Да. При этом ответе усатое лицо инвалида прояснилось еще более.
— Не горюйте! — сказал он, крепко пожимая руку профессора, что делать? Горем делу не поможешь… Со своей стороны, рад служить вам, чем могу, как брат по крови.
С этими словами сторож вышел. Его грубая ласка, — первая, какую увидел старый ученый со времени своего ареста, — немого ободрила Михаила Васильевича. Поднявшись с жесткого ложа, он стал осматривать своё новое жилище.
Это была маленькая комнатка с каменными сводами и каменным же полом. Белый стол, сломанный стул и грубая кровать составляли всю ее меблировку. Высоко над полом, в стене, было проделано узкое окно с прочной железной решеткой. Сквозь решетку виднелся клочок синего неба…
В четырех стенах этой каморки и потекла для узника монотонная, одинокая жизнь. Дни тянулись за днями, один был повторением другого… Ни одной книги, ни одного клочка бумаги… Единственным занятием для старого ученого было, — взобравшись на стол, смотреть в окно на шумные волны Дуная и на голубое небо; единственным развлечением — разговор со сторожем, старавшимся разогнать скуку узника рассказами о войне 48 года, когда старый служака сражался с мятежным венгерцем под знаменами Елачича.
Однако, несмотря на все заботы инвалида, заключённый с каждым днем хирел все более и более. Все чаще и чаще посещали его безотрадные думы о смерти, о судьбе несчастной дочери, о несбывшихся планах завоевать для науки небесные миры… Тоска и отчаяние мало помалу прокрадывались в сердце старого ученого, подтачивая его и без того слабые, старческие силы.
Однажды сторож, принеся в камеру обед, увидел, что узник уже не в силах подняться со своего убогого ложа.
— Бедняга! — прошептал про себя старый солдат, смахивая слезу, выкатившуюся из глаз. — Попробую упросить коменданта перевести его хоть в больницу.
Движимый состраданием, добрый старик не замедлил исполнить своё намерение. Немец-комендант, хотя и не без ворчания, но согласился, и четверо дюжих служителей перенесли ослабевшего арестанта в больничный покой.
Мрачная тюремная больница показалась Михаилу Васильевичу раем в сравнении с его душным, темным казематом. Здесь, по крайней мере, он мог иногда подышать свежим воздухом, так как больным позволялось прогуливаться по двору крепости. Здесь он был не один, а среди других людей, с которыми можно было обменяться мыслями…
Из всех своих товарищей по несчастью старый профессор особенно сошелся с одним. Джуро Бегович, — так звали арестанта, — был из числа тех босняков, которые с оружием в руках защищали свою родину от австрийского нашествия. Израненный в схватке с врагом, он был захвачен в плен и только по счастливой случайности избежал расстрела. Однако от этого лучше пленнику не стало: вместо скорой смерти, он был осужден вечно томится в неволе. Свободный горец не мог перенести цепей и медленно чах в каземате Петервардейна. Когда старый учёный познакомился с ним, — это был уже ходячий скелет. Только в черных, полных неукротимого огня, глазах еще виднелась жизнь. Но то были последние вспышки потухавшей лампады: могила, видимо, ждала свою жертву.
Смотря на несчастного, Михаил Васильевич позабыл о своём собственном горе и всеми силами старался утешить больного. Он рассказывал ему о своей родине, великой России, о могуществе Белого Царя, о сочувствии, какое питает русский народ к своим младшим братьям, славянам — и эти рассказы, подобно целебному бальзаму, успокаивали скорбное сердце патриота, и он мечтал, вместе со своим русским другом, о лучших днях для сербского народа.
Старый сторож часто навещал своего узника и нередко прислушивался к этим беседам. Сдерживаемый долгом службы, он сам не говорил ни слова, но нередко при рассказах о былой силе славянства, его глаза загорались воодушевлением и гордостью. К Михаилу Васильевичу он стал относиться с братской нежностью и всякий раз, как посещал его в больнице, приносил старому ученому какое-нибудь простое лакомство, — при больничной овсянке для нашего героя это было весьма кстати.
Однажды утром, когда все больные еще спали, инвалид на цыпочках вошел и палату и, разбудив Михаила Васильевича, с таинственным видом сунул ему в руки небольшой белый хлебец, затем поспешно удалился, но говоря ни слова.
Изумленный загадочным поведением старика, больной с недоумением вертел хлеб в руках, — это была обыкновенная небольшая булка, с виду не представлявшая ничего особенного…
Наконец, старый профессор решил позавтракать ею, но каково-же было его изумление, когда, разломив булку, он нашёл посредине ее сложенную вчетверо записку.
Дрожащими руками он развернул бумажку и прочел на ней следующее:
"Спешим к вам на помощь. 5 августа будем в Петервардейне. Прилетим по воздуху. Г. Фламмарион".
Пробежав эти строки, Михаил Васильевич вынужден был собрать всю силу воли, чтобы удержаться от радостного крика.