Я отложил Библию, поднял первую газету. «Московские ведомости», 19 октября 1894 года. Листок задрожал в руке. «За напечатанiе объявленiя въ первомъ разделе каждая строчка стоiт 16 копеек…». Глаза выхватывали все подряд, взгляд метался от рубрики к рубрике, игнорируя яти, фиты… «Государь Император страдает от одышки, усилившейся из-за воспаления легкого…», «Дело майора Дрейфуса и рост напряженности между Францией и Германией», «Начальство Московского учебного округа объявляет конкурс на занятие должности младшего учителя русского языка Московской губернской гимназии»… Газета летит на пол, я хватаю следующую. Все за 1894 год.
В тот момент, когда я дошел до ощупывания себя (длинные волосы, маленькие усы с бородкой, не очень тщательно выбритые щеки), в соседней комнате раздалось позвякивание, шарканье. Дверь открылась, голубоглазый мурзик рванул на выход.
– Ах ты бесовское отродье! – выругался пожилой лысый мужчина в сюртуке с надорванным правым рукавом.
В руках он держал поднос с тарелками, из правой ноздри свисала сопля – вот сейчас в чашку и ухнет. Прямо как сын Манилова у Гоголя, который будущий посланник. Меня аж передернуло всего, до повторной боли в крестце.
Мужик прошаркал к столу, бухнул поднос на столешницу:
– Стало быть, проснулись уже, Евгений Александрович? Я окошко открою?
Не спрашивая разрешения, мучитель распахнул створки, пустил в комнату холодный воздух. Да, октябрь. В небе – серая московская муть, мелкий, противный дождик.
– Зима-то близенько! – Мужик пригладил длинные седые бакенбарды. – Как жить-то будем? Дровишки надо купить, печника позвать трубы почистить. Это рублев десять будет! А то и больше. А мы еще три рубля должны мяснику, да прачке рупь. А за квартиру как платить?
Лысый выжидающе на меня посмотрел. И что отвечать? Цены-то дореволюционные. Что вкупе с газетами за 1894 года как бы намекает… Ответ мне неизвестен. Может, у меня под подушкой миллион лежит, я там не проверял пока. Свернем с опасной темы.
– Закрой окно, холодно!
Надо было что-то говорить, и лучше всего про погоду.
– Смотри, какой мерзкий дождь.
– Дохтур сказал, что вам нужон свежий воздух! – возразил мужик, но окно закрыл.
– А что он еще сказал?
– А вы, стало быть, не помните? Питание вам нужно хорошее, мясное. А с каких, спрашивается, доходов? Из университета-то вас прогнали, не побоялись-то Бога! А Прохор, паршивец, денег поместных не шлет, отговаривается скудостью. Поехать бы к нему, да разобраться, в чем дело. Батогов дать.
В этом месте я невольно скривился, и лысый это быстро просек.
– Хотя по нынешним временам-то сечь запретили дураков. Оне же граждане! – Сопля все-таки упала из носа.
– Кузьма! Кузьма, етить твою налево! – В комнату ворвалась мощная баба в сером платье в пол и телогрейке поверх. Волосы у нее были убраны под капор, лицо было мясистым, красным, но глаза смотрели весело, даже можно сказать, игриво. – Ты чего не подал барину его кресло? Доброго утречка, Евгений Александрович! Как спалось?
– Все слава Богу, – на автомате ответил я, глядя в красный угол. А икон-то с лампадкой я и не заметил сразу!
– Спина болит?
– Болит, – вздохнул я.
Стало быть, меня «нового» зовут Евгений Александрович.
– Позову сегодня доктора Зингера. Пущай еще разок вас посмотрит.
Кузьма, подволакивая правую ногу, ушел, женщина присела ко мне на край кровати. Потрогала холодной рукой лоб.
– Горячий!
– Это вы с улицы…
– Ну, может быть. Предупреждаю сразу: не дам вам ипохондрить. Прочь тоску!
– Марья Сергевна, – в комнату вернулся Кузьма с уткой в руках, – барину облегчиться бы надо.
– Ой, да! Извините, Евгений Александрович, совсем я опошлилась, неделикатно-то как…
Этот хоровод вокруг меня отдавал какой-то странной цыганщиной. Я затаился и даже смог сделать все дела в девайс, принесенный Кузьмой. Сто лет пройдет, а ничего в санитарном деле не поменяется.
Сразу после утреннего туалета лысый дал мне умыться в тазике, поднес расписное полотенце. Потом притащил в комнату кресло на колесах, помог одеться в халат, пересесть. Все тело ниже пояса я практически не ощущал, то и дело в спину вонзались болезненные прострелы. Оставалось только стиснуть зубы и терпеть. БАС хорошо выдрессировал меня.
Завтрак не произвел особого впечатления. Овсяная каша на воде, кусок серого хлеба с капелькой сливочного масла. Жидкий чай десятой заварки. Вдобавок Кузьма стоял над плечом, хлюпая носом. Типа прислуживал.
Однако аппетит был, смел еду я быстро.
– Ну вот и славно, тепереча одену вас, и выйдем погулять на улицу. – Кузьма споро прибрал со стола. – Ах да, дурья моя башка! – Лысый шлепнул себя по морщинистому лбу. – Студент ваш захаживал вчерась. Вы уже спали… Как его бишь… Славка Антонов! Листовку занес.
Кузьма покопался, достал из кармана свернутый лист, на котором рукописным текстом был написан заголовок:
«Спасем доцента Баталова!»
Дальше тоже шел призыв, написанный от руки: «Студенческий комитет Университета объявляет кампанию по сбору средств на лечение доцента Баталова. Евгений Александрович проработал в нашем университете шесть лет…»
В трех абзацах неведомый мне воззватель описывал трагическую историю доцента, который не вовремя зашел в кабинет к профессору Таллю, в тот самый момент, когда последний пересчитывал крупную сумму, что ему выдали в университетской кассе на научные исследования. Эти деньги заинтересовали отчисленного студента Гришечкина, который сразу за Баталовым ворвался внутрь и потребовал под угрозой пистолета отдать ему деньги.
Профессор в грубой форме отказался, и оскорбленный, да еще нетрезвый Гришечкин начал стрелять. Две пули попали в голову Таллю, но так как стрелял студент из велодога, то выстрелы не оказались смертельными. Обе пули не пробили череп профессора, а только ранили его. Доцент Баталов же, разбив собой стекло окна, выпрыгнул на улицу. С третьего этажа медицинского факультета. Результатом чего стал перелом позвоночника.
«…теперь Евгений Александрович не может ходить, а после позорного увольнения из университета перед ним и его семейством разверзлась финансовая пропасть». В студенте, что составлял листовку, пропал большой литератор. Я вопросительно посмотрел на Кузьму:
– Что за семейство? – ткнул пальцем в строки в конце воззвания.
– Это, стало быть, нынче только я, – хмыкнул лысый, потом погрустнел. – Студентики-то про вашу размолвку с Ольгой не знают.
– Размолвка?
Кузьма покряхтел, подергал себя за бакенбарды:
– Это я про разрыв вашей, стало быть, помолвки.
– Вот язык твой поганый! – В комнату внезапно вошла Марья Как-ее-там.
Женщина набросилась на Кузьму и начала его чихвостить в хвост и гриву за то, что лысый смеет портить мое настроение, изводить меня плохими воспоминаниями. Из этой ставшей взаимной ругани я уяснил для себя еще несколько моментов. Боевая дама – домовладелица, у которой Баталов снимает три комнаты вот уже пять лет. Кузьма – мой слуга, которого я привез с собой из имения уже десять годков тому назад. Некая Ольга недостойна моего мизинца, и гореть ей в аду. Раз есть имение, значит, я дворянин?
Внезапно всю эту ругань прервал громкий перезвон церковных колоколов, который больше напоминал набат. Кузьма и Марья резко замолчали, испуганно переглянулись. Потом слуга размашисто перекрестился.
– Стало быть, преставился царь-то наш, иначе звонить бы по всей Москве не стали.
Мой взгляд зацепил утреннюю газету. И передовицу о печальном состоянии здоровья Александра III.
* * *
Домохозяйка со слугой мигом испарились – побежали на улицу узнавать новости, а я, с трудом освоившись с поручнями колес, подъехал к окну. Дождь уже закончился, даже выглянуло из-за туч солнышко, но ненадолго, почти сразу умотало обратно. Ненавижу такую погоду, ни рыба ни мясо…
Находился я на третьем этаже каменного дома, внизу кипела городская жизнь: ехали по мостовой пролетки, шли пешеходы. Все сплошь в старомодной одежде – сюртуках, шинелях, крестьяне носили что-то вроде армяков. Ни одного москвича без головного убора! Женщины – в шляпках, многие еще и в вуалетках. На мужчинах – кепки, котелки… Кино натуральное.