Тяготея по своему духовному складу к синтезу, а не к анализу, я тем легче поддался на требования верхов снабжать книжный рынок обобщающими трудами, очередными «Древними историями». Но постепенно я почувствовал, что иду по ложной дороге. Долголетнее пренебрежение к скрупулезному анализу наших источников — кремневых и бронзовых орудий, глиняной посуды, стратиграфии стоянок и т. д. — мстило мне и моим сверстникам, толкало нас к спекулятивным по существу построениям. Синтез, глубокое осмысление истории невозможны без каких-то надежных отправных точек, исходных позиций, а с этим-то и было у нас неблагополучно, поскольку источниковедческая база исследований оказалась подорванной. Новое отношение к науке я буквально выстрадал после многократных отступлений, колебаний и противоречий.
В 1959 году, в возрасте тридцати лет, напечатал я монографию «Этнокультурные области на территории Европейской части СССР в каменном веке». Во «Введении» к ней (с. 8) я полемизировал с археологами, увлекавшимися выделением мелких локальных вариантов древней материальной культуры. Их навыделяли уже столько, что даже специалисты не в силах запомнить все номенклатурные единицы, тем паче их особенности. Значит, утверждал я, мы близки к тупику, и пора повернуть назад, перейти к воссозданию хотя и более схематичной, но зато удобообозримой картины. Антрополог Г. Ф. Дебец, читавший книгу в рукописи, отметил в этом месте на полях: «Тут что-то не так!» Я перечитал этот абзац, подумал и все же не изменил его. А Дебец был прав: тут, конечно, все не так.
Никто из энтомологов не в состоянии перечислить признаки и названия девятиста тысяч видов насекомых, но из этого не следует, что описывать эти виды было ни к чему. Человечество хочет знать обо всем, что его окружает. Удержать в голове это безграничное «все» не сможет никто, но одна из задач науки — при случае давать людям исчерпывающие справки о каждом вызвавшем их любопытство явлении. Составить каталог животного мира земли необходимо. Так же и археологам надо выделять столь же реальные разновидности материальной культуры каменного века, публиковать их списки и характеристики. Важно не то, запомню ли я эти варианты и интересна ли мне лично их систематизация, а то, чтобы каталоги были составлены, пополнялись и исправлялись для нужд всех специалистов, изучающих среди прочих вопросы, которые мне и многим другим совершенно чужды.
Работу по составлению и уточнению каталогов незачем тенденциозно сравнивать с изысканиями иного плана. Мыслитель, занятый проблемой эволюции живой природы, не воспользуется, вероятно, и тысячной долей фактов, добытых биологами-систематиками. Автору «Всеобщей истории искусств» не обязательно видеть собственными глазами все шедевры архитектуры, живописи и скульптуры. Но кому-то их придется учесть. Развиваться должны и то, и другое направление науки.
Иначе говоря, я пришел к выводу о равноправности, а не соподчиненности этих двух направлений. Описание и классификацию фактов я считаю теперь не вынужденной поденщиной чернорабочих на элиту — теоретиков, или первым робким шагом к синтезу, а чем-то самоценным, особым путем познания. Я уже не сомневаюсь, что медленное постижение сугубо частного вопроса лучше обобщений, взятых с потолка, или заведомо ложных сенсаций. Книги и статьи ученых становятся первоклассными или второсортными не от заглавия или объема, а от качества проведенных исследований и мастерства автора.
Нужны и рисунок какого-нибудь покосившегося забора и «Явление Христа народу», маленький рассказ Флобера «Простая душа» и величественная многотомная «Человеческая комедия» Бальзака. Полезны как сухие типологические и цифровые таблицы, так и смелые идеи, разрушающие привычные представления. Дело лишь в том, выполнены ли эти творческие работы добросовестно и профессионально.
На меня произвело большое впечатление беглое замечание литературоведа Б. В. Томашевского. В докладе об изучении Пушкина в СССР он сказал: пушкинистов принято упрекать в мелкотемье. Упрек небезосновательный, но сформулированный неточно. Ученый может заниматься и мелкими, и даже микроскопическими темами. Главное в том, понимает ли он место почему-либо привлекающих его вопросов в общей системе, трезво ли оценивает их значение для решения связанных с ними кардинальных задач[53].
В юности я гордился тем, что в списке моих публикаций нет статей типа «Стоянка такая-то» или «Керамика такого-то могильника», а преобладают выступления по исторической проблематике. Теперь я составил уже немало непритязательных описаний отдельных археологических памятников, но, подготовляя эти информации, стараюсь не упускать из вида, как порою у нас случается, для чего же нужны сведения о данном древнем поселении или группе глиняной посуды.
Осознание этих простых истин отразилось на ряде сторон моей деятельности. Я навсегда выбрал спокойное движение вперед вместо характерных для нашей среды бросков от одной шумной сенсации к другой, от «Древней истории» республики или области к обобщениям чуть ли не глобального масштаба. Иным стал, прежде всего, стиль экспедиций. На них у нас нередко смотрят как на частное предприятие: я ищу материалы для своей монографии, своей докторской диссертации, для подкрепления своих идей. Полевые наблюдения и отношение к извлеченным из земли коллекциям — соответствующие.
Между тем собранный материал принадлежит не кому-либо лично, а науке в целом. Он должен попасть в распоряжение не ко мне одному, но и к моим коллегам, моим далеким преемникам. Поэтому я обязан тщательнейше фиксировать не только интересные для меня, но и все без исключения детали. Ненужное и непонятное сегодня может превратиться в нечто крайне существенное и показательное для археологов будущего. Необходимо заботиться и о судьбе коллекций из раскопок, размещать их в самых надежных хранилищах, а не терять интерес к находкам после того, как сделаны рисунки и фотографии наиболее эффектных вещей для моей книжки. Утрата наших источников невосполнима. От нас зависит, воспользуются ими или лишатся их ученые грядущих поколений. Хлопоты обо всех этих «мелочах» отнимают массу времени. Для самоутверждения в науке его почти не остается. Вот почему я и говорю о смирении, о работе на других, в том числе и на неведомых мне потомков. При этом я знаю, что они вряд ли помянут меня добрым словом, скорее обругают за недостатки методики и промахи, очевидные для них, но еще неясные для нас.
Второй мой вывод для себя — нельзя останавливаться, обольщаясь, будто достигнут предел — его ведь нет в действительности. Любое движение вперед лучше этого. Незачем стыдиться, если от каких-то, по общему мнению, весьма важных проблем я вдруг обращусь к пустячкам, связь которых со всей системой ощущается лишь мною и которые пригодятся очень не скоро, а может быть, и никому никогда не пригодятся (надо проверять и тупиковые направления).
Известно, что люди добиваются крупных успехов в науке преимущественно в молодости, а дальше зачастую начинается спад. Причин этого несколько. Юность с ее избытком сил неизбежно сменяется годами, когда болезни, домашние несчастья, жизненные травмы подкашивают человека, подрывают его энергию. Первое соприкосновение ученого с объектами его исследования бывает особенно плодотворным. Личность неповторима, и оригинальный взгляд на то или иное явление открывает в нем ранее незамеченные грани. Сложившийся человек редко способен перестроиться и найти новый угол зрения. Но есть еще одна причина спада, обычно хранящаяся в тайне — разочарование в науке. Ученый убеждается, что он в состоянии уточнить лишь частности, предложить приблизительные решения, сплошь и рядом отмирающие уже при нем, что не его идеям суждено пережить века. Так стоит ли работать вообще? Былой энтузиазм пропадает. Профессор с неохотой навещает лабораторию, перестает ездить в экспедиции, дремлет на заседаниях и лениво занимается с аспирантами. Это прямое следствие гордыни. Только человек, готовый смиренно трудиться, не страдая от мизерности достижений, останется ученым на всю жизнь.