За неделю до того, как он сказал мне, что уезжает, я отыскала по объявлению в интернете русскую голубую кошечку, которую мысленно уже назвала Павловой, и собиралась спросить его, можем ли мы усыновить ее вместе, ожидая, что это послужит началом его переезда ко мне. Началом того, что мы пойдем до конца. Должно быть, я уже тогда почувствовала, как он ускользает сквозь пальцы.
– Мне жаль, Ро. Я знаю, она много значит для тебя.
Рука Юнхи легла на мое плечо тяжело, но вместе с тем и нерешительно. Я стряхиваю ее.
– Как они могут так поступить? Это место было ее домом на протяжении целого десятилетия, – говорю я.
Юнхи вздыхает. Ее телефон мигает, и она достает его, несколько раз клацает по экрану, прежде чем убрать. Она не торопится с ответом. Однажды она рассказала мне о хитрости, помогающей казаться более интересной другим: она заключается в том, чтобы делать небольшие паузы перед тем, как заговорить. «Такое поведение заставляет людей прислушиваться к тебе, обращает на тебя внимание, – сказала она. – Присмотрись к тому, как все здешние начальники общаются с подчиненными».
– Ну, если что, ты узнала это не от меня, – наконец произносит она, – но грядут новые сокращения. А Долорес, хоть она всегда и привлекала внимание к океанариуму, съедает наш бюджет. Та сумма, которую покупатель предлагает за нее, помогла бы нам обновить оборудование в Большом зале. Расширить наш рекламный бюджет.
Я пытаюсь не забыть сделать паузу, прежде чем ответить, но мои слова сдавленно и запутанно вырываются одно за другим.
– Рекламный бюджет? Да здесь рекламировать будет нечего, если они продолжат…
– Они могут и вовсе закрыть океанариум, – произносит Юнхи.
Я пристально смотрю на нее.
– В каком смысле – закрыть? Нас финансирует государство.
– У государства много иных приоритетов. Океанариум не входит в их число, – говорит Юнхи. – И, повторюсь, я тебе ничего не говорила, но если мы не поторопимся ликвидировать некоторые активы, мы не переживем этот год, а это большая часть персонала, огромная часть наших программ. И нам, вероятно, придется сократить бюджет на питание и техническое обслуживание.
Она словно проводит презентацию, ее спокойные глаза устремлены на меня, наблюдают на случай, если я сделаю какое-нибудь резкое движение.
– Что случится со всеми ними, если мы закроемся? – спрашиваю я, дико жестикулируя. – Как насчет животных, которым не посчастливилось быть купленными богатыми инвесторами?
– Вероятно, их отпустят. Может быть, отправят в заповедники, – с нарастающим нетерпением отрезает Юнхи. – Не знаю. Но эта продажа важна, Ро. Она может стать настоящей победой для нас. Я думала, ты захочешь помочь спасти океанариум.
Образ Долорес всплывает у меня в голове. Ее умные, хитрые глаза. Ее присоски, нежно ощупывающие мои руки. Ее конечности, двигающиеся, как нити водорослей в воде.
– В общем, дай знать, если тебе понадобится помощь со списком, – говорит Юнхи, вставая. – У меня встреча в пять, так что давай пересечемся на днях, хорошо?
Я не слышу, как она уходит. Интересно, всегда ли Юнхи была такой? Может быть, я просто никогда не замечала того, как высоко она ценит эффективность, итоговые показатели и победы, ценит сильнее, чем привилегию оставаться человеком.
Я смотрю в синеву приливных бассейнов и пытаюсь напомнить себе, что неправильно воспринимать себя как хозяйку Долорес. В конце концов, она – животное, клубок нервных окончаний и инстинктов, движимых голодом. Но потом я вспоминаю, как расширяются ее глаза всякий раз, когда я надеваю оранжевое или розовое, как она почти что танцует в аквариуме, когда ей меняют воду, как неторопливо она решает головоломки, которые я ей даю, – подозреваю, не потому, что она не может их решить, а потому, что ей нравится сам процесс.
Анемичный на вид рак-отшельник взобрался на плоский камень и следит за мной с новой наблюдательной точки. Его собратья усердно копаются в песке. Интересно, знают ли они, сколь фальшив их мир, остались ли у кого-нибудь из них воспоминания о настоящем песке и настоящем океане, унаследованные от предков, и способны ли они мечтать об иной доле.
Глава 2
Двадцатью одним годом ранее
В первый раз, когда я переступила порог океанариума, мне было девять и я капризничала. Пребывала не в духе, как сказала бы моя мама. Был жаркий июльский день, тротуары лопались от жары. Наш кондиционер и холодильник перестали работать, и мои родители поссорились. Я закрыла уши руками, но отдельные слова, такие как «расходы», «всегда» и «твоя вина», все равно проскальзывали сквозь мои пальцы. Моя мать, с мокрыми от пота волосами, прилипшими к щекам, яростно жестикулировала на кухне и кричала на отца, спрашивая его, как он мог забыть оплатить счета за электричество в самое жаркое время года.
Несколько лет назад отец оставил свою низкооплачиваемую научную должность в местном университете ради работы в океанариуме торгового центра «Фонтан-плаза». Умма заставляла меня отводить глаза всякий раз, когда мы проезжали мимо. Обычно она выбирала непопулярные маршруты, чтобы не проезжать мимо этого здания – по ее словам, настолько уродливого, что у нее болели глаза, – но его фундамент делил пополам основную магистраль и другую главную дорогу, поэтому иногда поездки мимо «Фонтан-плазы» были неизбежны. Он был огромным, растянувшим свои лапы бледным пауком, с наружными стенами, которые время от времени необъяснимым образом покрывались оранжевой и синей плиткой.
Океанариум находился на втором этаже торгового центра. Умма отказалась взять меня с собой и не отпустила одну, сказав, что я слишком маленькая и, кроме того, что мы не должны поощрять глупость моего отца. Она так и не простила ему, что он бросил университет, повернулся спиной к респектабельным академическим кругам, чтобы стать, как она выражалась, прославленным животноводом.
В тот день небо мерцало от жары, а воздух был похож на мокрое полотенце, прижатое к носу и рту. Погода стояла столь ужасная, что даже у мух, которые пробирались в наш дом, не было сил на что-то большее, чем обреченно жужжать, стучась об окна.
Наконец Умма перестала кричать. Она хлопнула дверью родительской спальни, и вскоре я услышала шум вентилятора, лопасти которого тщетно разгоняли затхлый воздух. Апа постучал в дверь моей комнаты.
– Ты там в порядке? – заглянул он ко мне.
Моего отца нельзя было назвать красивым мужчиной, но в нем было нечто такое, отчего все вокруг начинали чувствовать себя непринужденно. Его волосы еще оставались густыми, и его широкая, открытая улыбка, судя по старым семейным фотографиям, хранящимся у нас, совсем не изменилась с тех пор, когда он был совсем мальчишкой. Он играл в теннис с друзьями и коллегами по вечерам и по выходным, поэтому всегда ходил в теннисной экипировке – толстых белых носках, бирюзовой рубашке и спортивных напульсниках на запястьях. Умма часто дразнила его по этому поводу, спрашивала, не собирается ли он на Уимблдонский турнир[8]. Однажды он попытался научить играть и меня, но у меня никак не получалось совместить ракетку с мячом.
– Прекрасно, – ответила я.
– Мне жаль, что тебе пришлось все это услышать, Желуденок, – сказал он. Это было его любимое прозвище, появившееся в то времени, когда я была намного младше и путала слово «дочь» с корейским словом, обозначающим желудь, «дотори».
– Умма злится на тебя? – спросила я.
Я ненавидела, когда они ссорились. Дни после крупной ссоры были хуже всего – все становилось таким тихим и напряженным, что казалось, будто малейший пустяк может привести в действие бомбу. Умма всегда становилась особенно критичной по отношению ко мне после того, как ссорилась с Апой – как будто все, что случилось, можно было исправить, будь я немного спокойнее, немного умнее, прислушивайся я немного больше к ее потребностям.