Когда полицейский вышел из машины, Умма опустила солнцезащитный козырек и посмотрела в зеркало, проверяя блеск своей улыбки и стирая немного размазавшуюся помаду с верхней губы. Она откинула волосы с лица как раз в тот момент, когда он постучал в ее окно.
– Права и страховку, – произнес он нараспев, и от его глубокого голоса стекло задрожало.
Я смотрела прямо перед собой, мое лицо горело, когда Умма опустила боковое окно. У меня покалывало затылок, а содержимое желудка извивалось, как будто я проглотила угрей. Я ненавидела попадать в неприятности, привлекать к себе пристальное внимание и краснеть.
– Да, конечно, – сказала Умма, неистовая настойчивость ее прежних движений исчезла, когда она полезла в бардачок и достала из сумочки бумажник. Золотой браслет, который она носила, не снимая, – подарок моей бабушки, – задел мое колено.
– Мэм, срок действия ваших прав истек четыре месяца назад, – протянул полицейский скучающим тоном после того, как пролистал бумаги. У него были щетинистые усы, из-за которых он напомнил мне морского слизняка, которого Апа показывал мне в океанариуме.
– Мой муж обычно вовремя напоминал мне о таких вещах, – произнесла Умма. – Он в отъезде.
Я уставилась на нее. Почему она лгала?
– В отъезде, да? – сказал полицейский, скучающая веселость в его голосе исчезла, уступив место чему-то более мрачному, от чего угри у меня в животе зашипели. Он еще больше наклонился к окну, и в его зеркальных солнечных очках отразились наши крошечные копии. Я знала, что он заметил, как забилась жилка на шее Уммы, обратил внимание на то, какие маленькие у нее руки. Его взгляд вернулся к ее лицу; он пытался прочитать, что она за человек. Я никогда не представляла себе Умму кем-то, кроме своей матери, но теперь, глядя на нее глазами полицейского, я поняла, что она могла бы сойти за гораздо более молодую женщину. Внезапно простая красота ее лица, которую я всегда воспринимала как нечто само собой разумеющееся, – длинный узкий нос и большие глаза, пухлый рот, все не унаследованные мной черты – показалась мне опасной.
– Да, – сказала она, и это прозвучало так, словно она приняла какое-то решение. Она выпрямила спину и улыбнулась. – Иногда я теряюсь, когда его нет рядом.
– Вам следует быть осторожнее, – четко проговорил полицейский.
– Это из-за меня, – встряла я прежде, чем Умма успела ответить. Мне не нравилось, куда клонился разговор, не нравилось, что сейчас они, казалось, говорили о вещах, которых я не понимала. Полицейский повернулся и посмотрел на меня. – Я сказала маме, что мне очень срочно нужно в туалет. Это не ее вина.
– Вы хоть представляете, – продолжил он, игнорируя меня и снова переводя взгляд на Умму. – С какой скоростью вы ехали?
Умма покачала головой, как смущенная школьница. Меня тошнило.
– Вы выжали восемьдесят пять. На полосе с максимально допустимой скоростью шестьдесят миль[14] в час, – сказал полицейский.
На небе чередовались розовые и оранжевые пятна, а мимо проносились синие, черные и белые полосы машин, возвращавшихся домой. Он потянулся за своим блокнотом, чтобы записать в него наши преступления.
– Пожалуйста, – попросила Умма, – мы можем на этот раз обойтись предупреждением?
Ее белоснежные зубы сверкнули в отражении солнечных очков полицейского, она начала теребить золотой крестик, висевший у нее на шее, что, как я знала, она делала всякий раз, когда говорила с Богом, прося его вмешаться. С Уммой всегда было так. Единственным существом, поселившимся в ее сердце, был Бог. Я чувствовала себя покинутой всякий раз, когда она закрывала глаза, чтобы поговорить с ним.
– Все остальные тоже ехали быстро, – заметила я. – Почему вы их не остановили?
– Арим, закрой свой рот, – предупредила меня Умма по-корейски.
Полицейский опустил солнцезащитные очки. Его глаза оказались на удивление маленькими, белки слегка налились кровью, а от радужки водянисто-голубого цвета, слишком бледной, мне стало не по себе. Застывшее в них выражение кричало о полной безучастности, покрытой слоем легкой настороженности.
– Вы должны научить своего ребенка вести себя тихо, когда говорят взрослые, – понизил голос он.
В последовавшей тишине мне показалось, что я слышу, как кровь бежит по моим венам.
– Я понимаю. Этого больше не повторится. – Она произнесла эти слова на английском с легким акцентом, говорила медленно, чтобы он не попросил ее повторить, как это часто делали другие. – Мы сожалеем, что причинили вам неудобства.
Полицейский изучал ее, и один из уголков его рта искривился в подобии улыбки. Его зеркальные солнцезащитные очки снова надвинулись на красный нос, скрывая эти ужасные глаза.
– Прекрасно, – вздохнул он так, словно делал нам большое одолжение. – На этот раз я отпущу вас с предупреждением. Вы, народ, хорошо умеете следовать правилам, верно?
Я не поняла, что он имел в виду, но улыбка Уммы осталась на ее лице, как будто ее нарисовали. Это была та же самая улыбка, которая появлялась всякий раз, когда кто-нибудь звонил во время одной из их с Апой ссор. Она сглаживала всю рвущуюся наружу ярость и боль в своем голосе и отвечала на телефонные звонки ярко, жизнерадостно, как будто только что не говорила ему, как сильно она хочет умереть, как много бы она отдала, чтобы они никогда не приезжали в эту страну.
– Убедитесь, что вы снова не попадетесь здесь за превышение скорости, – сказал полицейский. Он похлопал по крыше машины, прежде чем уйти, его походка была тяжелой и размеренной.
Умма снова подняла стекло. Мы посидели так некоторое время, даже после того, как полицейский вырулил обратно на проезжую часть. Она медленно включила зажигание, и когда двигатель взревел, я опять задалась вопросом, что полицейский имел в виду, говоря «вы, народ». Он имел в виду нашу семью? Я хотела спросить Умму, но знала, что она либо не захочет отвечать, либо не сможет придумать ответ.
Умма вывела машину обратно на дорогу, и на этот раз мы остались на правой полосе. Она все еще пребывала в настолько отвлеченном состоянии после нашей встречи с полицейским, что забыла выключить сигнал поворота и обратила внимание на щелчки только тогда, когда я указала ей на это. Мы ехали дальше, а небо становилось все темнее, от розового до серовато-лавандового, разбавляемого лишь янтарным сиянием уличных фонарей.
Она свернула в парк, выходивший к реке Гудзон, как раз перед развилкой на шоссе, откуда расходились дороги к мосту и в Нью-Йорк. Умма остановила машину на холме, с которого открывался вид на остальную часть парка; ухоженная зелень расступалась, открывая бескрайнее небо и водоем. До этого я была в Нью-Йорке всего один раз: меня возили в мой день рождения в Рокфеллеровский центр смотреть, как зажигают елку. Это случилось давно, когда я была намного младше – достаточно маленькая, чтобы думать, будто елку зажигают специально для меня. Тогда зимой все еще иногда бывало холодно.
Умма и Апа по дороге поспорили об оплате парковки. К тому времени, как мы протиснулись сквозь толпу вокруг катка, а наше дыхание стало облаками в низком небе поздней осенью, мои родители были злы друг на друга, но их препирательства разом прекратились в тот наэлектризованный момент, когда елка загорелась, а ее ветви загорелись тысячами и тысячами разноцветных звезд. Потом, чтобы согреться, мы съели по большой миске горячего супа из бычьих хвостов в Корейском квартале, и по дороге домой я заснула на заднем сиденье под звуки их голосов, снова тихих и дружелюбных.
Умма вышла из машины, не глядя на меня. Она подошла к столику для пикника с видом на море, села, сложив руки, переплетая пальцы друг с другом, и уставилась на травяной океан, расстилавшийся под нами. Я осталась в машине, наблюдая за ней. Я хотела выйти, сказать, что нам нужно сесть в машину, развернуться и приехать домой до возвращения Апы с работы, но я чувствовала, что не могу пошевелиться, ремень безопасности пригвоздил меня к месту.