Брейгель видит мир так, как тот заслуживает, ему неоткуда взять вдохновляющий пример. Герои умерли (утонули), богов распяли. А слепцы, доверившись безглазому поводырю, свалились в пропасть. Человек, пекущийся о хлебе насущном, остается один, ему некуда деваться от своего одиночества, потому что на другом свете его ждет сумасшедшая Грета. Она не обманет, а солдаты герцога Альбы подскажут короткий и быстрый путь. Похоже, что человек попал в ловушку, появившись на свет, просто по факту собственного рождения. У Брейгеля есть картина Нищие. Обрубки человеческих тел, поставленные на деревянные протезы. Они двигаются, разговаривают, они кричат. И самое главное, они хотят жить. Может быть, даже больше, чем здоровые люди, привыкшие пользоваться своими ногами, как само собой разумеется. Следует ли отсюда какая-то мораль? Какой-то вывод? Художник предоставляет возможность сделать этот вывод нам.
Брейгель суров, он почти не оставляет надежды. Исследователь человека, гуманист (хоть с трудом поворачивается язык) по сути, и гиперреалист (это уж точно) по методу. Его Мадонна с младенцем принимает дары на глазах у явившихся с обыском стражников. И в этом нет ничего удивительного. Так устроен мир, считает Брейгель. И все же. Ему принадлежит одна из самых удивительных, магнетических картин в истории живописи. Охотники выходят к дому, к заснеженному и заледенелому городу, который вдруг открылся перед ними. Открылся внезапно, они приблизились к нему, взойдя на вершину холма. И остановились все разом в полушаге, придавшем этому остановленному движению удивительную выразительность. Для нас? Но Брейгель о нас не думал, можно не сомневаться, он думал о своем мире и о себе. Город внизу, под ними, со всеми его строениями, мостами, непременным катком. Это то, что они сами сумели создать. Это их дом, который они выстроили. Что спасает этот мир? Ответ Брейгеля однозначен. Труд и игра. У Брейгеля они неразрывно связаны. Тут все зависит от самого человека. Нельзя быть слишком серьезным, когда хочется плакать, и нельзя быть чересчур легкомысленным, когда хочется смеяться. Такую философию нельзя навязать (впрочем, как и любую другую), и каждый волен понять ее (и самого Брейгеля) по-своему.
Вот только сущность от этого не меняется. Как бы мы не думали, это – наше дело. Что нас будоражит? Почему мы посматриваем назад с чувством обретенного превосходства и собственной значимости? Потому что иначе мы проигрываем. Мы проигрываем наигранную и надуманную высоту собственного самовосхваления, все наши инсталляции, живые картины, перфомансы, горы использованных красок. Отсюда главный вопрос современности, ставший вполне обычным: что хотел сказать художник? Тут нужно угадать. Кто лучше угадает, тот молодец. В этом сегодня смысл искусства. Сами художники слушают и удивляются (про себя). Неужели они именно это хотели сказать? Постановка вопроса, однако, вызывает сомнения, потому что у Брейгеля видно, что он хотел сказать. Вот идут охотники, вот горит костер, вот кого-то поймали, кого-то секут, кто-то оправляется из окошка. Он хотел сказать, и он это сказал, передал изображением. В этом очарование и сложность художника, который в определениях, в современном восприятии как бы наивен. Почему? Он не эстет. Просто человек, который смотрит, видит и рассказывает. Без каких-то находочек, фокусиков, рамочек, – всего понемногу и мелко, – чтобы было за что зацепиться, и потом обсудить. Такие они – нынешние обманки, ложные цели. Приправы для хорошего пищеварения. А Брейгель подает свое блюдо без приправ. Его беды и праздники перед нами, как на ладони. В них нельзя усомниться. Не нужно спрашивать, что хотел сказать Брейгель. Самое значительное и настоящее, сама подлинность жизни оказывается точной и ясной. То, что он хотел, он то и сказал!
Босх (около 1450—1516)
Но есть одна область, где насмешка вторгается в серьезное с особой причудливостью. Это мрачная сфера верований в нечистую силу. Хотя представления о дьяволе непосредственно коренятся в сильном, глубоком страхе, неизменно питавшем подобного рода фантазии, наивное воображение и здесь творит образы, окрашенные по-детски пестро и ярко; они делаются столь обыденными, что порою их более никто не боится. Дьявол выступает как комический персонаж, и не только в литературе: даже в ужасающей серьезности процессов над ведьмами свита Сатаны нередко представлена в манере Иеронима Босха и серные отблески адского пламени сочетаются с непристойными звуками грубого театрального фарса.
Йохан Хёйзинга
Осень средневековья
Иероним Босх имеет репутацию загадочного художника. Его живопись – огромное поле для дискуссий, разговоров и игры в угадайку. Что он хотел сказать? Время на обдумывание истекло, ответ остался в прошлом. Хоть тем самым давним поклонникам живописи Босха, он не казался таким загадочным, как нам. Испанский монах Хосе де Сигуэнса писал вполне убежденно в начале семнадцатого столетия: «различие между картинами этого художника и всех остальных заключается в том, что остальные пытаются изобразить человека таким, каким он выглядит снаружи, в то время, как Босх, имел мужество изобразить человека изнутри». Монаху, конечно, виднее, но каждое время ищет свое толкование. Нам трудно отказаться от современного способа мышления и вообразить намерения художника, запечатлевающего тот мир, как это сделал де Сигуэнса. Мир средневековых страстей. Даже такое объяснение для Босха слабовато, настолько всеобъемлюща его аллегория, разделенная изнутри на массу самостоятельных тем и ситуаций. И главное, как такое вообще могло придти в голову?
Похоже на то, что Босх взялся вписать человека во Вселенную, выстроив собственными силами еще одну Вавилонскую башню. И столкнулся при этом с большими трудностями. Материал, оказался неподходящим. Человек не вписался. Природа его не отпустила, страсти, пороки, в общем, человеческое несовершенство помешало строительству. С изнанки тюрьмы висит лозунг: На свободу с чистой совестью. Разве аналогия не точна? Если небеса и есть желанная свобода, то попасть туда – большая проблема. Только за примерное поведение и не ранее отмерянного срока. Может, человеческая жизнь и есть тот самый срок? Не скажешь, что Босх сильно любит человека, но его судьба Босха волнует. Он подготовился, изобразил воронку, которая втягивает в себя безгрешную душу. Хочется в Рай, но грехи не пускают. Это не поговорка, предназначенная для бытового толкования, а указание на реальное препятствие на пути трансформации человеческой сущности. Рай – конкретная форма совершенного инобытия, превращения безгрешной субстанции в идеальную сферу, обозначенную звездным сиянием. Босх изобретает подходящие ситуации с упорством и фантазией, но, похоже, оторвать человека от земли ему не удается.
Принято считать, что современный интерес к Босху обновился в связи с учением Фрейда о свойствах человеческой натуры, что живопись Босха как бы служит подтверждением фрейдистской теории. На самом деле, все наоборот. Религия имеет самостоятельное начало, свой источник в природе человека. Отталкиваясь от плотского в пользу идеального, Босх пробивается к вере. Живопись служит ее укреплению и демонстрации. Верую, потому что абсурдно. Эта формула Тертуллиана вполне подходит для объяснения творчества Босха. Не благодаря, а вопреки. Кстати, обратим внимание, в алтарных и наиболее знаменитых картинах Босха (Воз сена, Сад наслаждений) нет времени, все, что там есть (а есть много чего), происходит одновременно. Живописное решение картин, их композиция передают это состояние очень точно. Персонажи Босха живут минутой, растянутой до размеров вечности, объятой Богом. Он, кстати, наблюдает за всем происходящим, художник усаживает Бога отдельно, и приглашает полюбоваться. Он судья, ему и спрашивать. Перед ним и отвечать. Неудивительно, что картины Босха писались специально для церкви. А где же им еще быть?