Он взял с собой шкатулку и фотографию, которую просушил и повесил на гвоздик, вдавив его в мягкую стену из оргалита, напротив девицы в белом махровом купальнике. Хеббе был высокий, долговязый. Ноги у него были почти как у журавля, и под одной штаниной над темным носком белела голая нога. Волосы, обычно гладко прилизанные, ветер раздул как знамя в прорехах. Он, похоже, не подозревал, что его снимают. Хокан решил, что Хеббе показалось, будто он вышел на фото неряшливым, потому-то оно и оказалось в ящике со всяким хламом.
Хокан сидел на кровати и старался запомнить все детали на фотографии. Глубокие морщины на лбу, собиравшиеся под кончиками пальцев. Волоски, торчавшие из ноздрей, которые иногда щекотали ему верхнюю губу, и он раздраженно пытался их выдрать. Пояс штанов, который он непрерывно подтягивал. Как будто все узнаваемые черты Хеббе оказались собраны на фотографии. Хокан смотрел и смотрел, и в конце концов лицо его будто бы разорвалось, и, брызгая во все стороны, хлынули потоки слез, соплей и слюней.
Повсюду что-то напоминало о Хеббе. Например, в лесу далеко за домом, в глуши среди вывороченных с корнями деревьев и мхов, и ягод, и чудовищ, среди запаха сырости и приглушенных звуков — лес будто вздыхал, как когда-то гармонь Хеббе. В этом месте Хокан всегда ощущал присутствие Хеббе, здесь ему вспоминалось, как тот все показывал и рассказывал. Он шел туда, когда нуждался в Хеббе, как сейчас, когда Нилас скандалил, а мама опять устала.
Он пошел по муравьиной тропе, самой широкой, какую знал, начинавшейся сразу на краю леса. Ее он держался, пока не достиг цели: огромного муравейника, под которым была наполовину погребена крепкая борона. Кто-то бросил ее тут, и теперь она лежала, все больше ржавея с каждым годом. Здесь всегда раньше всего поспевала черника, но сейчас она еще зеленела снизу, где пока не вызрела под лучами солнца. Хокан все же съел несколько штук, и язык стал шершавым, как у кошки.
Он уселся на поваленное дерево и прислушался. Принялся строгать ножом ствол, по холмам и впадинам на коре, пока не осталось ничего, кроме тончайшей рыжей подкладки. Хеббе смог бы точно сказать, как она называется.
Наконец комары добрались до него. Они лезли в уши и в нос, заползали под воротник. Хокан сорвал ветку с березки поблизости и отправился назад, размахивая ею вокруг головы.
Минуя хлев, Хокан услышал всхлипывания. Тихие, приглушенные, но слышные даже с тропинки. Хокан не мог понять, откуда они идут. Решил сначала, что из торфяного сарая, но когда зашел туда, в темноту, где лежал торф, звук стал тише. Он завернул дальше за угол и зашел в хлев. Там тоже было темно, ни звука. Поискал в коровнике, пустом и вычищенном, пока коровы были снаружи, в загонах, заглянул в хранилище удобрений, где в нос ударял резкий запах. Ничего. Тишина.
Хокан поежился. Холодок пробежал по позвоночнику: он подумал, что это, может статься, дурной знак, предвестник смерти. Тогда он решил пойти через дальний конец двора, к колоде для колки дров, где солнце висело низко над хлевом и так ударило ему в глаза, что он зажмурился, и тут звук послышался снова, откуда-то слева.
Приоткрыв дверь в сарай, Хокан ощутил укол страха; он подскочил, когда петли заскрипели. Но всхлипывания стали слышны отчетливей, и он настежь распахнул дверь, чтобы впустить свет в пыльное и грязное нутро сарая. Там сидел Нилас. Хохолок на его голове засиял как факел, когда на него попал солнечный свет. Слезы оставили на грязных щеках дорожки, но под глазами и носом все размазалось и засохло тонкой пленочкой.
Нилас плакал не сильно. Но похоже, что до этого рыдал вовсю — да, он почти задыхался. Хокан сел и обнял его. Всхлипы сменились мычанием, как будто Нилас снова дал волю слезам, он тесно прижался к Хокану, так вцепившись в рубашку, что швы на рукавах затрещали.
— Ты заблудился? — спросил Хокан наконец, когда Нилас успокоился.
— Не, — ответил Нилас, уверенно замотав головой. — Я ведь в сарае был.
— Так что стряслось?
Хокан не знал никого, кто бы выглядел злее, чем Нилас. Разве что мама. Брови нахмурились в точности как у нее.
— Тебя не было!
— Ты меня искал?
— Угу.
— Ты подумал, что я тут?
— Я везде искал!
Хокан попытался ладонью вытереть ему щеки.
— Мама где? — спросил Нилас, он уже не злился, а прислонился к плечу Хокана.
— Мама? Она не дома?
— Маму не нашел, — замотал головой Нилас.
Что случилось с мамой? Она бы не оставила Ниласа одного надолго; даже если отходила от него, она никогда не отсутствовала так долго, чтобы тот не мог ее найти. Хокан выпрямился. Насторожился. Замер, как испуганный зверь. Думай.
— Ты искал нас тут? В сарае?
— Угу. Но страшно было. Я спрятался. Я плакал сильно-сильно и звал маму. И тебя звал! — Обвиняющий тон. Лицо снова скривилось.
— Мама не отвечала?
— Не, а потом, потом напугался я, Хокан.
— Потому что темно стало? Ты когда маму видел в последний раз?
— Я напугался, что я один-одинешенек.
Ему хотелось бежать, да, пробежать через двор в несколько прыжков, распахнуть дверь. Он боялся увидеть мамины ноги торчащими из двери, из кладовки, из кровати. Боялся увидеть маму безжизненно лежащей, схватившейся за сердце.
Но Нилас едва тащился. Он был таким грустным, что Хокану не хотелось орать на него, чтобы шел побыстрее, и они вместе пересекали двор, так медленно, что Хокану пришлось бороться с затаившимся в груди криком, готовым вырваться в любой момент. Мысли путались. Что теперь делать? Что ему делать, если мама исчезнет так же, как Хеббе, если Ларс заберет Ниласа, а его нет, что ему делать, если он останется один, брошенный, как Нилас только что, только на всю жизнь, сможет ли он хотя бы в школу ходить?
Но она распахнула дверь, прежде чем они дошли до мостика. Такая же взвинченная, как Нилас, — злая на то, что тот вышел из дома и напугал ее; она, может быть, бросилась бы к ним и оттаскала бы его за волосы или за ухо, не задвинь его Хокан за себя. Крик замер в маминой груди. Она стояла, уставившись на них, а Хокан — на нее. Наконец она вздохнула и зашла обратно.
После ужина Хокан спросил, где она вообще была. «В сортире, — ответила она зло. — Уже в сортире нельзя спокойно посидеть», — ужалила, зашипев как змея. Нилас смотрел на них со своего места на полу, у дровяного ларя. Он выглядел напуганным, таким же одиноким и грустным, как тогда, когда Хокан нашел его в сарае. Хокан отодвинул от себя тарелку, есть не хотелось, а мама уронила голову в ладони, так что волосы скрыли ее, как занавеска.
— Я больше так не могу, — прошептала она. — Боже всемогущий, дай мне сил, помоги, я гибну.
Хокан
1966
Когда Нилас пропал, стало тихо. Тихо и пусто. Во всяком случае, спустя несколько недель, когда мама вернулась домой; его шапку с помпоном нашли на каменистом берегу под железнодорожным мостом в Сандселе, и поиски прекратили. Но в самые первые дни, пока никто не знал, где же мама, Ларс бушевал. Кричал, спорил с реальностью. Звонил в полицию. Топал взад-вперед на первом этаже, плакал, стонал и проклинал Маргарету. Выпотрошил все ящики из комодов, все шкафы, скинул книги с полки.
— Где ты! Что ты с ним сделала!
От отчаянного зова Ларса в животе у Хокана все скручивалось, но становилось еще хуже, когда тот замирал, уставившись в кухонное окно и так вытянув шею, что позвонки на ней проступали как сучки на дереве, а волосы торчали во все стороны. Беззвучный, поверженный. Тогда совесть ворочалась в Хокане, как личинки в навозе, возилась внутри так, что он не находил покоя.
Все эти дни Хокан просидел на лестнице, он смотрел на Ларса и слушал. Как-то давно — кажется, целую жизнь назад — он докричался до изнеможения. Но теперь умолк. Язык как будто парализовало, раздуло так, что он больше не помещался во рту, а связки казались неподвижными, ненадежными. Хокан боялся, что скажет что-то, чего говорить не стоило, поэтому предпочел замолчать совсем.