Литмир - Электронная Библиотека

Холодный ветер врывался в окно. Дорога все время шла вверх, такая извилистая и узкая, что я вынужден был сбавлять скорость. Два или три раза нам пришлось затормозить при переезде через железнодорожные пути. Но когда на более ровных участках я нажимал на педаль газа и мотор снова громко гудел, он тоже возбужденно повышал голос, стараясь перекрыть рев мотора, и тон его становился почти трагическим:

— …Он не признался, кто его лечил. Не выдал. Никого. Ни на допросе. Ни под пыткой. Не сказал ни слова. Умер в тюрьме. Ему, должно быть, было лет восемнадцать. Пуля в живот. Скверное ранение. Это было около Блида, на дороге в Буфарик. Они пришли за мной ночью в больницу. Он лежал ничком на земле. Вокруг кровь, грязь, гной. Я работал два часа, стоя на коленях, прямо на земле. При свете керосиновой лампы. Без воды. Не было ничего. Один товарищ стоял на посту. Мне удалось извлечь пулю в двух сантиметрах от печени. Я до этого никогда не занимался хирургией, вы понимаете?.. Я сумел извлечь пулю. Почистил, зашил, перевязал, сделал уколы. На другой день его захватил патруль…

Он рассказывал сбивчиво, беспорядочно. Но вскоре мне стало ясно, что сначала он принимал участие в восстании в качестве врача. Власти запретили продажу лекарств и бинтов алжирцам. Врачи обязаны были сообщать в полицию о раненых.

— И они действительно сообщали? — рискнул я прервать его.

Он вскипел. Он разносил тамошних врачей: колонизаторы или сынки колонизаторов, владельцы виноградников, апельсиновых рощ, мельниц.

— Чтобы хорошо жить, им не нужно искать клиентуру, уверяю вас, — ехидно заметил он. Он был убежден, что нет больших защитников колониального режима, чем врачи. — Сплошные ничтожества к тому же. — Он выплевывал их имена, как ругательства: врач такой-то, доктор такой-то и еще такой-то. — Все это махровые реакционеры, реакционеры до мозга костей, свирепые и жестокие. Я их хорошо знаю.

Из своей больницы в Блиде он организовал снабжение партизанских отрядов. Бойцы приходили ночью, тайком, за пакетами с медикаментами, ватой, бинтами. Но эта «невинная игра» становилась с каждым днем все опаснее. Ему было приказано уйти в маки́.

— А кто имел право вам приказывать?

Он не ответил. Его рассказ мог показаться сумбурным, но я чувствовал, что сам он очень следит за своими словами. Увлеченный рассказом, охваченный воспоминаниями и порывами негодования, он в то же время был очень осмотрителен в выборе слов и умел избегать точных ответов. Я слушал. Возможно, он говорил для меня, а может быть, рассуждал сам с собою.

— …Особенно столбняк. У нас не было сыворотки. Не было обезболивающих средств. Приходилось ампутировать руки, ноги. Вы представляете? Оперировать женщин, детей без анестезии… Я ведь никогда раньше не был хирургом. Мы устраивали госпитали в горных пещерах. Там нет воды. Обходились без нее. Я слышал, как Селламай повторял: «Вода только для доктора. Я говорю тебе: вода только для доктора»… Надо было обороняться. Во что бы то ни стало. Я расставлял часовых. Сам не раз водил патрули в разведку. Я решал, где ставить засады. Врач на войне — это начальник. Да. И я командовал. Мне подчинялись. «Слушаюсь, доктор!», «Есть, начальник!». Ночь. Зима. Вдруг выясняется: подходят французы, необходимо срочно эвакуироваться. Всем, кто может стоять на ногах. Носилки, лекарства, инструменты. «Сами, ты остаешься». «Хорошо доктор». «Тебя захватят и убьют». «Хорошо, доктор». И опять все сначала. У меня был прекрасный карабин, английский…

Он докурил последнюю сигарету. Долго мял в руке пустой пакет, наконец открыл окно и выбросил истерзанный комок на дорогу. Минуту он сидел, высунув лицо наружу, как бы умываясь струями холодного ветра. Он потирал лоб, волосы. Затем поднял стекло и сказал:

— Кен приезжал иногда ко мне в горы. Из Туниса или Каира. Он привозил газеты. Мы подолгу гуляли с ним ночью. Он хотел увезти меня. Я говорил ему: «Ты помнишь, Кен? Ты помнишь?..»

Он не закончил фразу. Его осунувшееся лицо с заострившимися чертами, с небритыми щеками вдруг осветилось какой-то далекой, грустной улыбкой.

Я слушал, стараясь ничего не пропустить, стараясь не перебивать его. Теперь, когда он замолчал, я не мог говорить. Мне необходимо всегда немного сосредоточиться, чтобы удержать в голове услышанное, — хотелось правдиво и точно запечатлеть в памяти все то, что он сообщил. Я вел машину как можно медленнее, боясь доехать до Мореза прежде, чем он окончит свой рассказ. Мы проехали Сен-Лоран и достигли перевала Савин.

Яркий свет залил все небо, и черная масса елей стала окрашиваться в темно-зеленые тона. С высоты перевала и до самого горизонта кудрявая зелень покрывала горные цепи, ровно разделенные долинами. То здесь, то там одинокая вершина возвышалась над горной грядой, торжественно сияя в прозрачных лучах утреннего солнца. Ни единого облачка.

Я размышлял. Мне необходимо было запомнить все, чтобы затем понять, оценить услышанное. Внезапно в памяти всплыла курьезная деталь. После длинного монолога он, должно быть, ждал от меня каких-то слов одобрения или хотя бы сочувствия. Неважно. Меня упорно занимала одна мысль.

— А ваш шрам? — наконец выговорил я после очень долгого молчания. — От пули? Или осколка?

Он сразу заулыбался как-то легко и свободно:

— О нет! Это след от копыта осла. В детстве. Я хотел уцепиться за хвост…

И все. Таково было последнее признание молодого алжирца, которое я услышал в ту ночь, на французской дороге, далеко от войны. Нам предстояло вскоре расстаться, чтобы никогда больше не встретиться. Я даже не знал его имени и потому не мог рассчитывать, что когда-нибудь услышу о нем. Но когда я теперь читаю в газетах об аресте в Париже или на границе какого-нибудь руководителя алжирского движения, когда в коммюнике из Алжира сообщается о захвате в плен или о гибели начальника виляйя, когда пресса публикует отчет о встрече в Тунисе или в Триполи алжирских государственных деятелей, когда, наконец, я слышу о покушениях в Риме или Франкфурте, я невольно вспоминаю молодого врача из Блиды, с которым в ту ночь мы пересекли Францию и который без страха и ненависти раскрыл передо мной истинное лицо сражающегося Алжира.

Когда за очередным поворотом показались домики Морбье, он неожиданно сказал:

— Нам не к чему ехать до Мореза. Видите там, направо, за деревней, вьется небольшая дорога…

Мы проследовали через маленький городок, который только еще просыпался, готовясь начать трудовой день. Звонили колокола в церкви, открывались лавки, огромный грузовик молочного кооператива, загородивший всю дорогу, то там, то здесь оставлял на тротуаре большие бидоны. Мы выехали на высокую террасу, которая нависала над долиной Бьенны. В утреннем свете, вдали, по ту сторону реки, сверкали крыши и колокольни Мореза. Мосты, виадуки, тоннели железной дороги добрались даже сюда, пересекая обширные пастбища и еловые рощи, как бы сливаясь с общим пейзажем.

Нам пришлось свернуть с шоссе на проселочную дорогу, спускавшуюся с гор.

«К Сен-Марселю?» — удивленно подумал я, но ничего не сказал.

Плохо асфальтированная дорога вела к железнодорожному шлагбауму, а оттуда вверх, к реке, которая бежала вдоль каменистого откоса, к окутанной ночным мраком долине. Крутые подъемы. Суровый пейзаж. Обрывы, голые склоны гор. И где-то слева, очень высоко над нами, роскошные леса на отрогах швейцарской Юры. По деревянному мостику — как только здесь проезжают повозки с сеном? — мы вновь пересекли реку, ставшую бурлящим потоком, затем поехали вдоль заросшего камышом небольшого озера с необыкновенно прозрачной водой. Мы поднимались все выше. Солнце залило светом всю долину. Маленькая деревня показалась на круглом травянистом холме — Сен-Марсель.

— Приехали, — сказал мой пассажир.

— Куда везти вас?

— Я вам покажу.

Мы выехали на проселок, который огибал холм среди полей, и въехали в деревню с другого конца. Прислонившись к церкви и глядя окнами фасада в горы, в глубине сада стоял низкий домик под шиферной крышей. Старая, облупившаяся стена огораживала дом, сад и церковь. Железные ворота с распятием наверху выходили прямо на дорогу. Над калиткой висел звонок.

13
{"b":"896878","o":1}