Втроем они долго выбирались из города, пересаживаясь с троллейбуса на автобус. Генрих сознательно не хотел брать такси – ему надо было вспомнить город ногами. Он чувствовал, что они сами выведут, куда надо.
Поначалу его ноги привели их к школе, где тогда был Дом офицера, куда они в увольнительные ходили на танцы и который при первых же налетах немцы разбомбили до основания.
Потом ноги стали колесить по заросшим в рост человека бурьяном и карликовыми яблонями тропам, разъезжающимся под ногами, между редкими пятиэтажками, объединенными общим названием «Веселый городок». День перевалил на вторую половину и было похоже, что без перехода надвигается ночь. Уже трудно было ориентироваться в мелколесье, а Генрих настойчиво все пытал Машу: «Где речка? Здесь где-то должна быть речка. Где она? Маша, ты не помнишь?»
Маша ничего не помнила и ничего не видела. Она не была в этом краю сто лет. Последний раз поднималась к «Веселому городку», когда на старом кладбище хоронили одного из ее бывших однополчан. Но и тогда она не доходила до речки.
– Мы тогда и пили из нее, и мылись в ней, и стирали. Мы же как раз над ней стояли. Эти кусточки нас спасали: вроде бы и маскировка небольшая была… а зимой, когда скат леденел, не давали нам в нее скатываться, – говорил вполголоса, как будто самому себе, вышагивающий впереди них Генрих Людвигович.
Снежная каша пополам с глиной превратила его городские полуботинки в громоздкие лапти. Отчаявшиеся женщины с трудом тащились за ним тяжелым обозом.
– Постойте вот на этом бугре, да не лезьте в лужу – пройду туда – за кусты, – бросил он им, ускорив шаг – как бы почуяв что-то.
Довольно долго они стояли, безнадежно глядя вослед ушедшему. Давно затих шум кустов, сквозь которые продирался Генрих Людвигович. Холод, как давеча на Вершине Славы, начал медленно подступать к сердцу. Внезапно тяжелые – наполненные сырым снегом – тучи как-будто разорвала мощная невидимая рука, и весь унылый, неразборчивый во мгле, пейзаж в мгновение ока залило расплавленное серебро северного солнца. Острыми лучами оно било под веки. Стало невозможно смотреть туда, куда ушел этот упорный человек.
Вдруг тишину пронзили странные крики. Поначалу они не поняли и даже испугались.
– Эврика! Эврика! Я нашел его! Я нашел… Ура-а-а!!! – гремело за кустами, приближаясь к женщинам.
– Я все-таки его нашел! – закричал он в каком-то упоении и прижал к себе обеих женщин сразу.
* * *
Вчера на Ваганьковском кладбище специальная похоронная бригада отдала полагающиеся ему по статусу последние воинские почести. Молодые, замерзшие на ноябрьском морозце, солдаты проводили его, четко печатая шаг, до могилы, а потом из винтовок стреляли в пустое небо.
Народу пришло очень много. Хоронил университет. Хоронила кафедра, после заседания которой он умер, не дойдя нескольких шагов до своего кабинета. Хоронила Академия. Хоронили многочисленные ученики. Плакали родственники. Пришли проститься с ним тайно и явно любившие его и любимые им женщины. Не было только тех, с кем он соединил свою молодость.
Москва 1999–2001
Трава мурава
I
В самом центре Москвы в Богословском переулке косили на газонах траву Небрежными кучками лежала сурепка вперемешку со стебельками пастушьей сумки, зеленой мохнатенькой ромашки, гусиного лука. Было жарко. Парило перед дождем. Скошенная подвявшая трава испускала острый аромат. Прежде летом так пахли московские дворы. Это запах моего детства.
В памяти всплывают картины бесконечных солнечных дней. Вот я стою под кустом акации, срываю недозревшие лопатки, с наслаждением высасываю сладковатый сок из довольно жесткой плоти… Все время прислушиваюсь и оглядываюсь – в любую минуту может выскочить кто-нибудь из скандального семейства Гореловых, саду которых принадлежат акациевые кусты. Внезапно полуденную тишину разрывает крик соседских девчонок сестер Пасенковых: «Наташка! Твои свиньи убежали!!!».
Это лето сорок третьего года. Как-то весной мамин крестный отец дядя Митя привез из бывшего тогда селом Кунцева двух крохотных поросят.
Дядя Митя стоял несколько особняком в ряду ближнего окружения нашей семьи: и не родственник, и не приятель. Никто не называл его крестным отцом: обычно говорили просто крестный. Совсем не понимая смысла этого слова, я тем не менее чувствовала в нем что-то связывающее мою маму и дядю Митю. Мне казалось, что это слово дает ему какое-то право на нее. Совсем по-отечески он называл маму дочкой или Марийкой. Ему непременно надо было во всех подробностях знать, кто из детей болел, что сказала районная врачиха по поводу гланд, как с дровами, есть ли у нас замазка, чтобы «законопатить» окна… Это не было пустой дотошностью. По мере возможности он стремился заменить маме умерших родителей.
Появлялся дядя Митя всегда неожиданно и, как правило, днем. Зимой он сидел на кухне в валенках с галошами и коричневой меховой безрукавке. Летом – в сапогах и все в той же безрукавке. Был дядя Митя, как говорила мама, хохол. Статный, белозубый, с коротким черным чубом, со смеющимися карими глазами и небольшой щеточкой усов над жесткой линией рта, он имел единственный недостаток – у него отсутствовал большой палец на левой руке. По маминым рассказам он сам отстрелил его перед «империалистической» (войной), «чтобы ему молодому хлопцу не быть на ней убиту, да и другого ненароком не убить». Получалось так, что дядя Митя поступил тогда, в то несуществующее для меня время, очень хорошо – он не хотел никого убивать. Но при этом чувствовалось как бы и некоторое осуждение: вроде бы это было не совсем разумно, поскольку он не предусмотрел возможного своего участия в праведных войнах. Он сам говорил, что «списан подчистую» и имел потому законное право спустя тридцать лет уклоняться от защиты отечества. Во всяком случае папа, получивший в бедро пулю в последовавшей за империалистической «гражданской» войне, в которой неучастие дяди Мити было уже вполне очевидным, не одобрял его посещений и встречался с ним в исключительных случаях. Из-за этого визиты маминого крестного имели несколько сомнительный привкус. Сам же дядя Митя по праву дублера покойных маминых родителей выполнял свои обязанности в довольно экзотической форме. После свалившихся на нашу голову поросят дядя Митя осчастливливал нас козлятами, цыплятами, кроликами… Но с ними связаны другие, не столь драматичные переживания. И они, если случится, послужат другому сюжету.
Итак. У дяди Мити опоросилась свинья. Принесенные им поросята были самыми слабыми, никак не могли пробиться к материнским сосцам и, по словам маминого крестного, их надо было откармливать искусственно либо «забить». Дядя Митя пожалел поросят, пожалел нас и принес их едва попискивающих своей крестнице. В свинопасы определили меня. Какое-то время, пока не окрепли, поросята жили вместе с нами. Молока не было, сосок тоже, и я кое-как поила их с ложки остатками нашей еды, разболтанной в воде. Потом в дровяном сарае напротив дома им было устроено нечто вроде хлева с корытцем для корма. Вскоре однако выяснилось, что мои подопечные не едят, а как-то странно высасывают жидкость, оставляя гущу. Приехавший навестить нас и поросят дядя Митя определил, что у последних не в меру быстро растут клыки, что не позволяет им жевать. После этого в семье долго обсуждалась проблема подпиливания клыков, но так ничего и не решили: никто не брался провести эту операцию. Тем временем сосущие поросята превратились в тощих юрких длинноногих свинок с хитрыми глазками и вольнолюбивыми наклонностями. Они наловчились выбираться на волю, прорывая ходы под стеной сарая. И вот тут начиналось самое страшное: с бешеной скоростью они пролетали через двор и уносились в сторону Ипподрома. Во время войны он почти весь зарастал прекрасной сочной травой и выглядел вполне как деревенский луг. Мы совсем не боялись, что поросята попадут под машину, да и заблудиться им в общем-то негде было. Более реальной была угроза похищения поросят – их могли перехватить лихие мальчишки со Скаковой улицы. Выручало то, что поросята всегда вырывались с пронзительным визгом. Кто-нибудь непременно успевал оповестить нас об их очередном побеге. Начинались гонки, нередко осложнявшиеся тем, что поросята разделялись. Смысл погони состоял не в том, чтобы поймать беглецов – об этом нечего было и думать. Нужно было во что бы то ни стало повернуть их бег вспять. Это было ужасно сложное и, я бы сказала, хитроумное дело, для которого требовались молниеносная реакция и быстрые ноги. Тешу себя надеждой, что живы еще старожилы этих московских краев, которые помнят, как с неумолчным визгом неслась в сторону бегового круга парочка исключительно тощих и быстроногих поросят, а за ними с таким же непрекращающимся воплем, набирая скорость, летела стайка таких же тощих девчонок.