Литмир - Электронная Библиотека

Весна вокруг была совсем молодая. И Ирине казалось, что и они еще совсем молоды, возможно, даже ровесники… Вот, только ей никак не удавалось уловить его героическую суть. Она смотрела, как он режет крупными кусками розовое сало – «без сала – стол не стол» – как он, одев передник, проворно движется между домом и накрытым под яблоней столом. Все яблони в его саду были старые, с перекрученными стволами, с ветвями, висящими чуть не до земли. Он категорически не хотел ничего обрезать, ничего менять. Все должно было быть таким, как при его незабвенной Юлии Францевне. Была в этом запущенном и одновременно живом саду удивительная прелесть. Когда-то здесь был сосновый лес, теперь под разными углами на участке доживали свой век одинокие сосны. Мощные молодые и нахальные клены стремились вытеснить их и всю остальную растительность. Единственно, что он пытался приводить ежегодно в божеский вид, была малина. Но она тоже как-то удивительно быстро дичала и по экспансивности соперничала с древовидной крапивой.

В нем, видимо, говорила кровь очень далеких предков. Как первый землепашец, он каждую весну лопатой перекапывал свою неплодовитую землю и высаживал рассаду: непременно огурцов и помидоров. Он сеял редис, салат, сажал кабачки, патиссоны и прочий овощ. Несмотря на невероятную заботу о своих зеленых питомцах, к концу лета на пожелтевших плетях, почему-то вьющихся на подпорках, огурцов и помидоров, висели одинокие скрюченные дети неблагодарной земли и заботливого землепашца. Вместо зелени в едином строю жесткой щеткой желтел спиралевидный укроп, сухостойный чеснок и петрушка типа заячьей капусты, подпираемые мощными зелеными стволами лебеды, конского щавеля и вездесущей крапивы. Он щадил всех – он не мог бороться с жизнью.

Она смотрела на причудливо изогнутые стволы яблонь, с которых в иные годы, мешая спать, сыпался яблочный дождь, синева стволов которых растворялась в золотистом воздухе утомленного долгим солнцестоянием дня. Это был краткий миг в круговороте природы, когда все на земле так чисто, так ярко и так погружено в золотой воздух голубой весны, когда зелень еще только угадывается. И все так отчетливо и так неопределенно. И жизнь кажется необъятной и бесконечной.

Сколько раз она писала в этом саду, стоя у мольберта – предельно освобожденная от обременительных одежд. А он никак не мог сосредоточиться над очередной монографией, сидя в своей мансарде, не в силах отвести взгляда от этой бесстыдницы. Он не подозревал, что художникам нужна свобода тела. Вообще ему за его богатую разными событиями жизнь не доводилось наблюдать так близко художника за работой. Тем более художницу. И тем более такую свободолюбивую. В Европе, да и в обеих Америках, на улицах крупных городов всегда стояли и сидели у мольбертов художники. Он воспринимал их скорее как часть городского пейзажа, чем как конкретных живых творцов прекрасного.

С этой все было не так. Она работала одна, у него в саду. То, что она делала, всегда было непохоже на то, что он привык считать красотой. К тому же она совсем не пользовалась кистями и писала, как она называла свою работу, специальным ножиком, от одного названия которого у него холодело под ложечкой. Не сразу выучив неведомое слово – это он-то, знаток почти всех европейских языков – он с каким-то даже сладострастием вворачивал его всякий раз, когда речь заходила о ней.

– Ну, что Ирина Яковлевна? За мастихин? Почему сегодня не захватили свой этюдник? Вижу-вижу: уже чешутся руки очередную селедку изобразить на пленэре? Не думайте: пленэр я и до вас знал – все-таки об импрессионистах наслышан и в Кэ-д-Орсэ не один раз побывал… Чуете, какая культурная основа… Перед вами не просто вояка или, скажем, академик, а культурный представитель трудовой интеллигенции…

– Кстати, почему бы нам с вами не поработать? – оживилась художница.

– Да ну, тоже выбрали натуру… Вы кого помоложе рисуйте или, там, свои натюрморты… это интересно и для музеев и для истории, – брюзгливо заворчал он, пытаясь скрыть охватившее его смущение, о котором он давным-давно позабыл.

– Послушайте, именно для истории и следует писать вас – в мундире и при всех регалиях… Вы же обладатель уникальных наград… Давайте в следующий приезд здесь под яблонями и напишем ваш парадный портрет. Да, да, я знаю, чего вы боитесь – моего блудливого мастихина. Всегда-то он вносит в мои работы отсебятину, а уж портреты вообще редко когда ублажают натуру. Но вы же эстет, вы выше обывательского взгляда на искусство. Да к тому же вы – Герой! Вам ли бояться моего мастихина! А? Рискнете?

– Ну-ну, не так темпераментно… Надо обдумать… как-нибудь потом, может, я буду лучше выглядеть…

Он давно чувствовал себя неважно, но не считал нужным осведомлять об этом друзей и знакомых. Ему хотелось видеть себя тем молодым лейтенантом, каким он появился в Москве после войны. Вот тогда бы его написать… Это бы стоило сохранять для потомства… А сейчас – что уж там… Тем более, ее лукавый мастихин не делал снисхождения никому.

В возникшей паузе стали слышны птичьи голоса, стук по железу – недалеко чинили крышу; где-то вдали лихорадочно бухали по чему-то деревянному, – звуки в весеннем воздухе плыли, как птицы – казалось, их можно было разглядывать. И в этом благостном покое раздался мягкий неторопливый голос ее мужа: «Художница пачкала красками траву…». И, когда прозвучало: «я вздрогну, я сдамся…», он, смеясь, пробурчал: «Давно уж сдался…».

– Андрей Викентьич, вы потрясающе читаете стихи… какая память прекрасная. Я когда-то Асеевым Николаем увлекался… считал его лучшим поэтом. Ну, этот ваш любимец – Маяковский, который задрав штаны, бежал за комсомолом, не вызывал у меня добрых чувств. Так – шантрапа. А это кто? Не из их ли породы?.

– Это – Пастернак – он совсем из другой породы. Да и Маяковский не родня Есенину. Это Есенин штаны задирал, а Владимир Владимирович без всякой натуги пел «аллилуйя» новому строю. Уж это-то вы должны помнить?: «И я, как весну человечества, рожденную в трудах и в бою, пою мое отечество, республику мою» – Это вам тоже не «Шаганэ ты моя, Шага-нэ…». Они с Маяковским – не близнецы и даже не братья. Но я с вами согласен, Асеев хороший поэт, – как-то мягко и недемонстративно выкладывал мелкими порциями свои неисчерпаемые знания Андрей Викентьич. Он очевидно превосходил и свою жену, и их друга обширностью знаний практически во всех сферах человеческой деятельности. Но обнаруживал это каким-то не обидным для других способом. Собеседникам же казалось, что все это давно всем известно, хотя услышали они об этом сию минуту и именно от него.

– «Солнце низэнько, вечер близэнько…», – неожиданно тихонько пропела Ирина Яковлевна, – не пора ли, братцы, и в Москву. Как ни долог весенний день, а темень все-таки грядет, да и на дорогах будет черт-те что твориться…

– На посошок… на посошок! – взбодрился хозяин.

– Коньяком как будто не пьют отвальную.

– А мы выпьем – создадим прецедент, – весело засмеялся он, радуясь легкости, с которой ему удалось преодолеть словесный порог в виде «прецедента». «Знать, есть еще порох в пороховницах», – подумалось ему, а вслух он победно воскликнул: «Еще Польска не сгинэла!».

Интересно, поедет она с ним или не решится, – вертелось у него в голове, пока они, вопреки всем европейским обычаям и правилам хорошего тона, с неожиданной живостью завершали трапезу остывшей картошкой и солеными огурцами.

– Андрей Викеньтьич, ну так как мы с вами поладим? Отпускаете со мной жену в вольное плавание? Всего на недельку? Может, на условиях краткосрочной аренды сдадите? Верну в целости-сохранности – в каком виде сдали, в таком получите… Ну, как?

Он ужасно нервничал – ему позарез нужно было, чтобы она поехала. Рассчитывать ему было не на что. Он это знал. Ему просто хотелось, чтобы она поехала в то место, где он был молод. Где вместо уже пережитого будущего был розовый туман. Тогда в этом будущем для нее не было места: она еще не осуществилась. Теперь же ему хотелось примерить ее нынешнюю к нему тогдашнему. Он и сам понимал, что все это глупость, блажь.

3
{"b":"895700","o":1}