– Ты слишком много требуешь от себя. Достаточно того, что ты скорбишь.
Мысль его осталась для меня неясной, но переспрашивать я не стал. Я опасался, как бы он не угадал, что происходит во мне. Не без причины возвращал он меня к скорби.
В чаршии, на улицах люди подходили к нам, я чувствовал, что все больше ног идет вслед за нами, все более глухо звучал их шаг, все гуще становилась людская масса, я не ожидал увидеть их столько, я сделал это для себя, не для них, но вот мое уходило от меня, переходя к ним. Я не поворачивался, чтоб увидеть их, но, взволнованный, чувствовал, как, подобно волне, меня подхватывает толпа, я рос вместе с ней, становился более значимым и более сильным, она была то же, что и я, умноженный. Они оплакивали, осуждали, ненавидели своим присутствием, молча.
В этих проводах – оправдание моей ненависти.
Хасан что-то тихо сказал.
– Что?
– Молчи. Ничего не говори над могилой.
Я кивнул головой. Я не буду говорить. Иное дело было тогда, в мечети. Они сопутствовали мне, когда я возвращался от ворот смерти, и мы, я и они, не знали, что должно случиться. Теперь мы знаем. Они не ждут от меня слов, но ждут осуждения, все созрело в них, и все они знают. Хорошо, что я это сделал, мы не похороним этого бывшего человека, чтоб оправдать его, невинного, мы сделаем больше: мы рассеем его кости как память о несправедливости. И пусть вырастет что хочет и что бог даст.
Так моя ненависть стала более благородной и более глубокой.
Перед мечетью табут под зеленой чабуртией поставили на камень. Я совершил омовение, встал перед гробом и начал читать молитвы. А потом спросил, не по обязанности, как бывало всегда до сих пор, но с вызовом и ликованием:
– Скажите, люди, каким был усопший?
– Хорошим! – уверенно ответила мне сотня голосов.
– Прощаете ли ему все, что он сделал?
– Прощаем.
– Ручаетесь ли за него перед господом?
– Ручаемся.
Никогда до сих пор свидетельство за умершего человека перед тем, как ему уйти навечно, не было более искренним и вызывающим. Я мог бы спрашивать их десять раз, они отвечали бы громче. Может быть, мы стали бы кричать с угрозой, неистово, с пеной на губах.
Потом покойника несли на плечах, перенимая табут друг у друга, оказывая ему почести во имя доброго дела и упрямства.
Мы похоронили его у стены текии, в том месте, где улица раскрывалась городу. Чтоб он находился между мною и людьми, щит и предостережение.
Я не забыл, некогда мусульман хоронили в общих могилах, как равных между собой и после смерти. Отдельно стали хоронить лишь тогда, когда они стали неравными в жизни. Я тоже отделил брата, чтоб он не смешался с другими. Он погиб, потому что воспротивился, – пусть воюет и мертвым.
Оставшись в одиночестве, когда люди разошлись, бросив по горсти земли в могилу, я опустился на колени возле вздувшегося холмика, чьего-то вечного убежища в память о Харуне, – Харун! – шептал я в землю-дом, в холмик-сторож. – Харун, брат, теперь мы больше, чем братья, ты породил меня сегодняшнего, дабы я стал памятью; я породил тебя, дабы ты стал символом. Ты будешь встречать меня утром и вечером, каждый день, я буду больше думать о тебе, чем при твоей жизни. И пусть все позабудут, ибо память людская коротка, я не забуду ни тебя, ни их, я клянусь этой и той жизнью, брат Харун.
На улице меня поджидал Али-ходжа, он уважал мой разговор с тенью усопшего. Мне хотелось бы избежать встречи с ним, особенно сейчас, после похорон, но я не мог уклониться. К счастью, он был серьезен и любезен, хотя выглядел странно по обыкновению. Он выразил мне соболезнование и пожелал терпения мне и всем людям из-за утраты, а она принадлежит всем, хотя это и приобретение, поскольку мертвые могут быть полезнее живых, а такие, какие нам нужны, не стареют, не ругаются, у них нет своего мнения, они молча соглашаются быть солдатами и не изменят до тех пор, пока их не призовут под другое знамя.
– Разве ты видишь меня? – спросил я. – Разве ты узнал меня?
– Я вижу и узнаю тебя. Кто не знает шейха Нуруддина!
Он не презирает меня, я для него больше не пустое место.
На что он надеется, признавая, что я существую?
Хасан и ювелир Синануддин заплатили за то, чтоб на могиле поставили памятник из прочного камня и окружили ее красивой железной оградой.
Возвращаясь в первую пятницу после похорон с молитвы, я увидел во мраке, что на могиле Харуна горит свеча. В стороне кто-то стоял.
Я подошел ближе и узнал муллу Юсуфа, он молился.
– Это ты зажег свечу?
– Нет. Она горела, когда я пришел.
Ее поставили и зажгли чьи-то руки во имя успокоения и памяти об убиенном.
С тех пор в канун каждого праздника горели свечи на камне.
Я останавливался и смотрел на крохотные трепетные огоньки, взволнованный, сперва тронутый, потом гордый. Это мой брат, его чистая душа горит огоньками, это его плоть приводит неизвестных людей, чтоб они зажигали нежное пламя, памятуя о нем.
Он сделался любовью городка после смерти. При жизни его мало кто знал.
Для меня это было кровавое воспоминание. При жизни он был мне всего лишь братом.
13
Доброе слово – что прекрасное дерево, корни его уходят глубоко в землю, а ветви неба касаются.
Верность памяти брата вернула мне дружбу Хасана. Может быть, в его словах и поступках и были какие-то скрытые намерения, желание остановить меня на том пути, который он предвидел, или я обманывался, возможно, моя внушаемость видела то, чего нет. Но так или иначе, в его дружбе я мог не сомневаться.
Он в моей – также. Я полюбил его, я был уверен в этом потому, что он стал мне необходим, что во мне не было ни тени упрека, как бы он поступил и что бы ни сказал, ибо все принадлежащее ему стало для меня важным. Должно быть, любовь – единственная вещь в мире, которую не нужно объяснять и для которой не нужно искать причин. И тем не менее я это делаю хотя бы лишь потому, чтобы еще раз вспомнить о человеке, который принес столько радости в мою жизнь.
Я привязался к нему (удачное слово: привязался, как в бурю на корабле, как в ущелье), ибо он был рожден для того, чтоб быть другом людям, и он избрал именно меня и продолжал непрерывно, снова и снова приводить в восторг тем, что таким другом может быть именно он, столь пустой и насмешливый на первый взгляд человек.
Я всегда считал, что друг – это человек, который сам тоже ищет опоры, половинка, которая ищет другую, неуверенный в себе, немного назойливый, в меру докучный, но тем не менее дорогой, поскольку он уже чуть поблек, как собственная жена. А он, Хасан, цельный, всегда свежий и всегда другой, умный, дерзкий, беспокойный, уверенный во всем, что он предпринимает. Я ничего не мог добавить к нему, ни отнять у него, и без меня и со мною он был то, что он есть, и я не был ему нужен. И в то же время я не чувствовал себя ниже. Я спросил его однажды, как вышло, что именно меня он одарил своей дружбой. Дружба не выбирает, ответил он, она возникает кто знает из-за чего, как любовь. Да и не тебя я одарил, а самого себя. Я уважаю людей, которые и в беде остаются благородными.
Я был благодарен ему за это признание и верил в его правдивость.
Однако его дружба была еще более драгоценной для меня и вследствие той ненависти, которая укрепилась во мне. Не знаю, конечно, она могла бы жить и одна, но так было лучше. С одной стороны, я черный, с другой – белый. Таков я, разделенный, но целый. Любовь и ненависть не смешивались, не мешали друг другу, не могли убить друг друга. Обе они были мне необходимы.
Я входил в жизнь Хасана по праву дружбы и по его доброй воле, но если я надеялся или опасался, что все в нем станет мне ясно и знакомо, то я обманывался. Не потому, что он что-то скрывал от меня, но потому, что он был глубоким и темным колодцем, дно которого нелегко разглядеть. И не потому, что именно он таков, но потому, что таковы люди, тем более неуловимые, чем лучше мы их познаем.