К счастью, я не утратил разума, хотя моя молитва походила на бред, слабость продолжалась недолго, а на заре стало понемногу рассветать и во мне. Тьма в душе медленно расходилась, стала вырисовываться одна мысль, неясная, неуверенная, далекая, она становилась ближе, яснее, определеннее, пока не залила меня целиком, подобно утреннему солнцу. Мысль? Нет! Откровение свыше.
Не беспричинной была моя тревога, причина легла мне в душу, но я пока не понял ее, однако семя дало росток.
Скорее, время, пришел мой час. Единственный, ибо завтра уже могло быть поздно.
На рассвете с улицы раздался тревожный перестук конских копыт. Миралай сразу же вышел из комнаты, словно вовсе не спал. Вышел и я. В рассеянном утреннем свете он выглядел старым, словно бы ослепшим из-за мешков под глазами, седой, увядший. Какую ночь он провел?
– Прости, я надымил в комнате. Я много курил. И не спал. Ты тоже, я слышал твои шаги.
– Мы могли бы поговорить, если б ты позвал меня.
– Жаль.
Он произнес это словно мертвец, и я не понял: сожалеет ли он о том, что мы не поговорили, или ему было жалко тратить время на разговоры.
Два солдата водрузили его на коня. Он тронулся по пустынной улице, скрючившись в седле.
Возвращаясь из мечети, я увидел у пекарни муллу Юсуфа, он разговаривал с ночным сторожем и подмастерьем булочника. Он поспешил догнать меня, объясняя, что не пришел в мечеть потому, что читал утреннюю молитву с Али-агой и хафизом Мухаммедом, а потом его остановили эти люди и рассказали, что сегодня ночью какие-то посавцы, жители Посавины, бежали из крепости.
Три стражника поспешно прошли по улице, муселим наверняка не спал эту ночь, кади тоже. Много нас провело бессонную ночь. Мы были отделены друг от друга, но судьба выпряла между нами прочную пряжу. Она обо всем позаботилась, эта судьба, и теперь внушила мне окончательное решение. Я ожидал его, зная, что оно придет. А когда я увидел его, колени мои задрожали, желудок отяжелел, мозг воспалился, но я уже не выпускал то, что захватил.
Мы стояли у могилы Харуна. Я смотрел на камень, закапанный воском сгоревших свечей, и читал молитву о спасении души брата.
Мулла Юсуф тоже поднял руки, шепча молитву.
– Я вижу, ты часто молишься над этой могилой. Ты делаешь это ради людей или ради себя?
– Не ради людей.
– Если ради них и ради себя, значит, ты не совсем испорчен.
– Я отдал бы все, чтоб позабыть.
– Ты сделал большое зло и ему и мне. Мне больше, чем ему, потому что я остался в живых, я помню, у меня болит рана. Ты знаешь об этом?
– Знаю.
Голос его звучал устало, словно исходя откуда-то из глубины желудка.
– Знаешь ли ты о моих бессонных ночах, о той тьме, в которую ты меня толкнул? Ты заставил меня думать о том, как уничтожить тебя и зло в тебе, отдать ли тебя на суд законов ордена или удушить тебя своими руками.
– Ты был бы прав, шейх Ахмед.
– Если б я был уверен, я бы это сделал. Но я не уверен. Я предоставил все богу и тебе. И я знал, что есть более виноватые. Ты был камнем в их руке, ловушкой, в которую попадались глупцы. Я жалел тебя. А может быть, и ты жалел нас.
– Я жалел, шейх Ахмед, бог мне свидетель, я жалел и жалею.
– Почему?
– Впервые кто-то пострадал так из-за моего послушания. Впервые, насколько я знаю.
– Ты говоришь, что жалеешь. Это не пустые слова?
– Это не пустые слова. Я думал, ты убьешь меня, я ожидал тебя по ночам, я вслушивался в твои шаги, убежденный в том, что ненависть приведет тебя ко мне в комнату. Я не двинул бы рукой, чтоб защититься, клянусь аллахом, я рта не раскрыл бы, чтоб кого-либо позвать.
– Если б я тогда попросил тебя кое-что сделать для меня, что бы ты ответил?
– Я делал бы все.
– А сейчас?
– И сейчас.
– Тогда испрашиваю тебя: сделаешь ли ты все, в самом деле все, что я скажу тебе? Подумай, прежде чем отвечать. Если не хочешь, иди спокойно своей дорогой, я не стану упрекать тебя. Но если ты согласишься, не смей ни о чем спрашивать. И никто не должен знать, только ты и я и всевышний, который направил меня.
– Я сделаю.
– Слишком скоро отвечаешь. Ты даже не подумал. Может быть, это нелегко.
– Я давно подумал.
– Может быть, я потребую, чтоб ты кого-нибудь убил. Он с ужасом поглядел на меня, не готовый в душе, слово согласия слишком быстро вылетело, память и эта могила вынудили его к послушанию. Он сказал: все, но в этом была его мера. Теперь он не хотел отказываться от своих слов.
– Да будет так, если это нужно.
– Ты можешь еще отказаться. Я потребую многого. Позже возврата не будет.
– Все равно. Я согласен. Что может принять твоя совесть, пусть примет и моя.
– Ладно. Тогда поклянись здесь, перед этой могилой, которую ты сам выкопал: пусть аллах осудит меня на самые тяжкие муки, если я кому-нибудь скажу хоть слово.
Он повторял за мной серьезно и торжественно, как молитву.
– Смотри, мулла Юсуф, если скажешь сейчас или позже или если не сделаешь, если предашь, тебя ничто больше не спасет. Я буду вынужден защищаться.
– Тебе не придется ни от чего защищаться. Что я должен сделать?
– Иди к кади, прямо сейчас.
– Я больше не хожу к кади. Хорошо, я пойду.
– Скажи ему: хаджи Юсуф Синануддин помогал посавцам бежать из крепости.
Голубые глаза юноши раскрылись от ужаса и изумления. Мое требование кого-нибудь убить, вероятно, меньше бы его поразило.
– Ты понял?
– Понял.
– Если он спросит, кто тебе сказал, отвечай, что услышал случайно, от каких-то людей в хане, или тебе кто-то шепнул ночью, или скажи, что не можешь ничего сказать. Придумай. Мое имя не называй. Тебя пусть тоже не называют. Хватит с них имени, которое ты им даришь.
– Он пострадает.
– Я велел тебе ни о чем не спрашивать. Не пострадает. Мы позаботимся о том, чтобы с ним ничего не случилось. Хаджи Синануддин – мой друг.
Юсуф не производил сейчас впечатления разумного человека, лицо его выражало крайнее смятение. Тщетно пытался он найти какой-нибудь смысл в услышанном, – Ступай.
Он продолжал стоять.
– А потом? После?
– Ничего. Возвращайся в текию. Больше ничего не нужно. Смотри, чтоб кто-нибудь тебя не увидел у кади.
Он ушел, подобно слепому, не зная, что несет и чему служит.
Я пустил стрелу. Кого-то она сразит.
Желтые ребристые листья падали с деревьев, те самые, что я трогал весной, желая, чтоб их соки потекли в меня, чтоб я стал бесчувственным, как растение, чтоб я увядал осенью и расцветал весной. Но произошло иначе, я увял весною и расцветаю осенью.
Началось, брат Харун. Приближается желанный час.
14
Я мог смотреть на часы и точно предсказывать: вот мулла Юсуф у кади, вот стражники перед лавкой хаджи Синануддина, вот все готово. Я принял во внимание их привычки, чувство безнаказанности, стремление к мести, поэтому я был убежден, что не напрасно бросил приманку. Привычки заставляют повторять поступки, чувство безнаказанности лишает рассудительности, стремление к мести ускоряет решения. Если они ничего не предпримут, мне остается ожидать конца света.
Но странное дело, чаршия спокойна, над ней поднимается будничный шум выбрасываемых слов, топот, стук, удары, возгласы, люди работают или разговаривают, умерщвленные будничностью.
Даже голуби спокойно копошились на мостовой.
Мне ничего не удалось привести в действие. Что случилось? В чем я ошибся?
Слишком ли многого я ожидал от этих людей? Будут ли они молчать, как тогда, когда арестовали меня? Обманул ли я их, бросив приманку, или в них проснулся разум? Увели ли его из дому и эти люди пока не знают или им безразлично?
Невозможно. Иное дело я, наш орден велит нам плыть по течению, когда с нами случается беда, ибо мы незначительные детали могучего целого, беспомощные, когда нас покидают. А хаджи Синануддин – одно целое с чаршией, если с ним что-либо произойдет, каждый подумает, что опасность угрожает ему лично. Они одно целое, в котором каждый важен для себя, и опасность над головой одного нависает над всеми, как облако. Или я поспешил, подгоняемый нетерпением, которое не умеет рассчитывать?