Я подошел к неровным следам на песке и стер их.
– Одна нога у него босая, – сказал Юсуф.
Он наблюдал за мной, следил за моими движениями и моими мыслями. Меня охватило безумное желание помочь ему, вывести его из блужданий, освободить от мучительных догадок, рассказать ему все, что я думаю о нем, хотя ничего хорошего он не узнал бы, что я думаю о них, о себе, о многом, рассказать даже о том, чего я не думаю, лишь бы о чем-нибудь скверном, – Может быть, его уже схватили, – произнес я как в тумане, почти теряя сознание.
Мига было достаточно, чтоб осторожность сделала мне предупреждение и чтобы слово переменилось. Я испугался этого молодого человека, испугался того, что собирался сказать, того, кем я мог стать, того, что он мог бы сделать.
Речь моя выглядела неожиданной, не соответствовавшей накалу гневного решения, едва прикрытого, окраске голоса, предназначенной для хулы, и он посмотрел на меня удивленно, словно бы разочаровавшись.
И тут я понял, что с самой же первой минуты знал, как поступит этот человек. Решив довериться кому-нибудь в текии, избрав именно его и заранее отвергнув остальных, я словно бы сказал, что лучше всего не вмешиваться, ведь я был уверен, что он позовет солдат. Настолько уверен, что после молитвы в мечети долго блуждал по окрестным улицам, чтоб не видеть, как его ловят и уводят. Я рассчитывал на его бессовестность. Я знал это и тем не менее ощутил отвращение и презрение к нему, когда он это сделал. Он был исполнителем моего тайного желания, которое не было решением, решение принадлежало ему, но даже если оно было моим, то осуществил его он. А может быть, я несправедлив. Если он в самом деле посчитал, будто я хочу передать беглеца солдатам, то его вина заключалась в его послушании, но ведь это не вина. Его готовность быть жестоким еще вчера я назвал бы решительностью. Сегодня я его укоряю. Не он переменился, а я, и, значит, все переменилось.
Приветливостью я хотел отплатить за возможную несправедливость, о которой он не знал, но мне она мешала, хотя свое мнение о нем я не очень изменил, ненависть еще во мне не улеглась, и, может быть, я недостаточно хорошо ее скрыл.
Я сказал, что его Коран – истинно художественное произведение, а он взглянул на меня изумленно, почти испуганно, словно услышав угрозу. Может быть, потому, что искренняя приветливость у нас не в почете, а если и встречается, то всегда имеет корыстную цель.
– Тебе надо бы отправится в Стамбул совершенствоваться в каллиграфии.
Теперь на его лице появился настоящий испуг, очень слабо прикрытый.
– Почему? – тихо спросил он.
– У тебя золотые руки, жаль, если ты не выучишься всему, чему можно.
Он опустил голову.
Он не верил мне. Он думал, будто я ищу предлог удалить его отсюда. Я успокоил его, насколько это было возможно за столь короткое время, но в моей душе осталось странное чувство неловкости. Не был ли он полон недоверия и вчера, и в прошлом году, и всегда, но лишь сейчас его обнаружил? Неужели он тоже боится меня, как и я его?
Никогда раньше я так не думал, все меняется, когда человек выходит из колеи. А именно этого я не хотел, выйти из колеи, изменить угол зрения, ведь тогда я не был бы больше тем, что есть, а кем стал бы – этого никто не может знать. Возможно, кем-то новым и неведомым, чьи поступки я не мог бы уже ни определять, ни предвидеть. Неудовлетворенность – как зверь: бессильная при рождении, она, набрав силу, внушает ужас.
Да, я хотел отдать беглеца солдатам, совесть моя спокойна. Он заключал в себе какой-то вызов, толчок, он манил в неизвестное, как сказочный герой, он воплощал в себе мечту о храбрости, безумное упрямство и что-то еще более опасное, следовало убить свою безответственную мысль, на его крови утвердиться на месте, которое принадлежит мне, принадлежит по праву и совести.
Текия благодушествовала на солнце, в зелени плюща и сочных листьев, ее толстые стены и темно-красные крыши излучали прежнюю уверенность, из-под стрехи слышалось тихое воркование голубей, оно проникло в мою до сих пор замкнутую душу и вернуло покой, от сада пахло солнцем и горячей травой, у человека должна быть какая-то опора в жизни, дорогое ему место, которое бы служило ему защитой в мире, где на каждом шагу его подстерегает ловушка. Медленно, наступая на всю ступню, я шагаю по неровному щебню, касаюсь рукой бархатистых шариков акации, слушаю журчащий говор воды, размещаюсь в старом мире, словно оправившийся больной, словно возвратившийся путник, мысленно я бродил всю эту длинную ночь, а теперь день и солнце, и я вернулся, и все опять хорошо, все обретено снова.
Когда я приблизился к месту, где мы расстались на рассвете, я опять увидел беглеца: смутная улыбка и насмешливое выражение на лице возникли предо мной в зное пламени, рожденном днем.
– Ты доволен? – спросил он, спокойно глядя на меня.
– Я доволен. Я не желаю думать о тебе, я хотел тебя убить.
– Ты не можешь меня убить. Никто не может меня убить.
– Ты переоцениваешь свои силы.
– Не я переоцениваю, а ты.
– Знаю. Ты и не говоришь. Ты, может быть, больше и не существуешь. Я думаю и говорю вместо тебя.
– Тогда я существую. И тем хуже для тебя.
Я пытался улыбнуться самому себе, беспомощно, почти сраженный. Пролетело мгновение с тех пор, как я торжествовал свою победу над ним и над тем, что он мог означать, а он уже ожил в моей памяти, ожил еще более опасным.
5
Повешены ли замки на сердца их?
В длинной галерее, что, подобно квадратному обручу, опоясывала старый хан[16], люди загородили проход. Они ждали у дверей одной из комнат, взволнованные, сбившись в кучу, образовав неправильный круг, в свободном центре которого стоял солдат. Подходили другие люди, коридор наполнялся, словно забитый канал, шелестел шепот, негодующий и удивленный, у толпы был свой говор, иной, чем тот, которым пользовался каждый из этих людей в отдельности, он напоминал гудение пчел или рычание, слова исчезали, оставался лишь общий звук, исчезали отдельные настроения, оставалось общее, опасное.
Убили какого-то путника, купца, вчера вечером, сейчас приведут убийцу, его схватили утром, он сидел и спокойно пил, будто вообще не убивал человека.
Я не смел спросить, кто убийца, хотя его имя ничего бы мне не сказало. Боюсь, что я узнаю его, какое бы имя я ни услышал, ибо я думал только об одном. Почти не сомневаясь, я приписал это убийство моему беглецу. Он сделал это вчера, его преследовали, он укрылся в текии, а утром пошел пить, думая, что он в безопасности. Я поразился тому, насколько узок круг, замыкающийся вокруг человеческой жизни, и как перекрещиваются тропы, по которым мы ходим. Случай привел его ко мне вчера вечером, а сейчас случай привел меня посмотреть на его конец. Вероятно, было бы лучше, если б понимание этого и доказательство скорой божьей справедливости я унес в себе как символ и успокоение. Но я не мог, я ждал, чтоб увидеть, лицо, которое взволновало меня вчера, его сокрушенную уверенность или дерзость преступника, чтоб позабыть о нем. Слушая тихий рассказ о том, как произошло убийство, ножом в шею и в сердце, я подумал, что впутался в грязную историю, что провел трудную ночь, терзаемый угрызениями совести, никак не предчувствуя в нем убийцу, испачканный встречей, униженный его словами, виноватый в том, что он убежал и что он мог не сделать такой глупости и не зайти в кабак.
Однако напрасно я обвинял себя и притворялся, будто испытываю отвращение. На самом деле мне было легче, с души у меня спал мучительный груз, исчез непрерывно давивший кошмар. Это – убийца, мерзкий, жестокий убийца, который носит чужую смерть на конце острого ножа, просто так, за слово или за золото, всем сердцем я хотел, чтоб это было так, я смог бы тогда от него избавиться. Поэтому чувство облегчения удерживало меня: теперь я вытравлю его из себя, позабуду о безумной вчерашней ночи, огнем опалившей все, что хранилось неприкосновенным. А убийца – всего лишь несчастный, и безразлично, плюну я на него или пожалею, он может вызвать у меня только печаль или презрение.