Решающее слово сказал, видимо, именно страх. Стыд перед самим собой вытеснил его, самый тяжелый и самый горький стыд, который рождает мужество. Мое волнение утихло, исчез безумный вой, мысли больше не метались, подобно птицам над кострищем, я утвердился в одной-единственной, родилась тишина успокоения, в которой пели ангелы. Ангелы зла. Ликуя.
То была радостная минута моего преображения.
После этого я смотрел, чуть ли не просветленный новым огнем изнутри, смотрел на его могучую шею, чуть сутулые плечи, на плотную фигуру, мне было уже все равно, повернется ли он ко мне с улыбкой или презрением, все равно, он мой, он необходим мне, я связано ним ненавистью.
Я ненавижу тебя, страстно шептал я, отводя взгляд, я ненавижу его, думал я, глядя на него. Ненавижу, ненавижу, мне достаточно одного-единственного этого слова, я был не в силах насладиться, произнося его. Это было наслаждение, молодое и свежее, буйное и болезненное, подобное любовной страсти. Он, твердил я про себя, не позволяя ему уйти далеко от меня, не позволяя ему потеряться. Он. Я думал о нем, как думают о любимой девушке. Изредка я чуть отпускал его от себя, как зверушку, чтоб иметь возможность идти по его следам, и опять приближался, чтоб не сводить с него глаз. Все, что было во мне расстроено, сломано, оборвано, все, что искало выхода и ре шения, успокоилось, стихло, собрало силу, которая непрерывно росла.
Сердце мое обрело опору.
Я ненавижу его, шептал я страстно, идя по улице. Я ненавижу его, думал я, склоняясь в молитве. Я ненавижу его, чуть ли не вслух произнес я, входя в текию.
Когда я проснулся утром, ненависть уже ждала, не смыкая глаз, подняв голову, подобно змее, притаившейся в извилинах моего мозга.
Нам не суждено больше расстаться. Она овладела мною, я нашел ее. Жизнь обрела смысл.
Вначале мне пришлась по душе эта мечтательная вспышка, подобная первым минутам лихорадки, мне было достаточно черной, жуткой любви. Это походило на обретенное счастье.
Я стал богаче, определеннее, благороднее, лучше, даже, пожалуй, и умнее. Вывихнутый мир успокоился в своем ложе, я снова определил свое отношение ко всему, я освобождался от мрачной жути вследствие бессмысленности существования, желанный порядок вырисовывался передо мной.
Назад, болезненное воспоминание о детстве, назад, скользкая немощь, назад, ужас растерянности. Я больше не та ободранная овца, загнанная в колючки кустарника, моя мысль больше не бродит ощупью во мраке, слепая, сердце мое – кипящий котел, в котором варился пьянящий напиток.
Спокойным и открытым взглядом смотрел я в глаза всему, ничего не боясь. Я шел всюду, где рассчитывал увидеть муселима или по крайней мере верхушку его тюрбана, я поджидал на улице кади и шел за ним вслед, глядя в его узкую согбенную спину, и уходил медленно, один, изнемогая от потаенной страсти. Если б ненависть имела запах, после меня оставался бы запах крови. Если б она имела цвет, черный след оставался бы под моими ногами. Если б она могла гореть, пламя вырывалось бы из всех пор моего тела.
Я знал, как она родилась, когда усилилась, ей не нужно было никаких причин. Она сама стала причиной и самоцелью. Но я не хотел забывать начало, чтоб она не утратила силу и жар. Чтоб она не пренебрегла теми, кому всем должна, и не стала принадлежать любому. Пусть она останется им верна.
Снова отправился я к Абдулле-эфенди, шейху Синановой текии, и попросил его помочь мне разыскать могилу брата. Я пришел к нему, сокрушенно сказал я, поскольку не осмеливаюсь сам просить тех, в чьей власти оказать или не оказать милость, они откажут мне, и тогда все двери закрыты, поэтому я вынужден послать вперед беделов[44] и буду питать надежду до тех пор, пока окажусь в состоянии их находить. Я обратился к. нему первому, уповая на его доброту и прикрываясь его авторитетом, поскольку мой больше не велик, и один бог знает, что это произошло без моей вины. Он очень обязал бы меня, ибо я хотел бы похоронить брата, как велел аллах, дабы успокоилась душа его.
Он не отказал мне, но ему показалось, что вследствие своего несчастья я меньше стою и меньше знаю. Он сказал:
– Душа его успокоилась. Она больше не принадлежит человеку, она переселилась в иной мир, где нет ни печали, ни тревоги, ни ненависти.
– Но моя душа пока принадлежит человеку.
– Значит, ты делаешь это для себя?
– И для себя.
– Ты скорбишь или ненавидишь? Берегись ненависти, чтоб не согрешить перед собою и перед людьми. Берегись скорби, чтоб не согрешить перед всевышним.
– Я скорблю, как подобает человеку. Я берегусь греха, шейх Абдулла. Все мое в руках божьих. И в твоих.
Я вынужден был спокойно выслушать его поучение и подольстить ему своей зависимостью от него. Люди могут оказаться благородными, полагая, что они выше нас.
Я не был настолько силен, чтоб иметь право проявить нетерпение, ни настолько слаб, чтоб найти причину для гнева. Я использовал других, позволяя им чувствовать себя более сильными. У меня была опора и был указатель, зачем мне быть мелочным?
Он помог мне, я получил позволение войти в крепость и разыскать могилу. Хасан пошел со мной. Слуги с пустым табутом и лопатами нас сопровождали.
На крепостное кладбище нас отвел то ли солдат, то ли надзиратель, то ли могильщик, трудно было определить профессию этого молчаливого человека, не привыкшего к разговору, не привыкшего смотреть людям в глаза, испуганно любопытного, сердито услужливого, словно бы он вел непрерывную борьбу между желанием помочь нам и нас выгнать.
– Здесь, – кивнул он на пустую площадку над крепостью, с опухолями свежих холмиков и ранами осыпавшихся могил, густо заросшую ежевикой и бурьяном.
– Ты знаешь, где могила?
Он исподлобья молча посмотрел на нас. Это могло означать:
– Как не знать, я сам его и закапывал! И точно так же:
– Откуда мне знать? Посмотри, сколько их здесь без камня и без имени.
Он шел между могилами, разбросанными безо всякого порядка, наскоро вырытыми, без всякого благоговения, словно бы рыли бурты под овощи. Останавливался иногда, смотрел секунду на слежавшуюся землю и качал головой:
– Никола. Хайдук. Или:
– Бечир. Мешин внук. Возле других он только молчал.
– Где Харун?
– Здесь.
Я пошел один между засыпанными ямами, чтоб найти мертвого брата. Может быть, я почувствую его по нахлынувшему волнению, по печали, но какому-нибудь знаку, может быть, меня предупредит шум крови, или слеза, или дрожь, или неведомый голос, не всегда же мы подчинены бессилию своих органов чувств. Неужели таинство единоутробия не сможет дать свой глас?
– Харун! – беззвучно призывал я, ожидая ответа от самого себя. Но ответа не было, ни знака никакого, ни волнения, ни даже печали. Я походил на глину, таинство оставалось безмолвным. Меня поглощало лишь чувство горькой опустошенности, спокойствия, которое не было моим, наполнял какой-то отдаленный смысл, более важный, чем все то, что знают живые.
Один среди могил, я позабыл о ненависти. Она вернулась ко мне, когда я пришел назад к людям. Они стояли над одной из ям, такой же, как и все другие.
– Эта? – спросил Хасан. – Точно?
– Мне безразлично, несите кого угодно. Здесь.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Его закопали в старую могилу.
И в самом деле, слуги нашли два костяка, собрали один в пустой табут, накрыли чабуртией[45] и пошли вниз по склону.
Кого мы несем? – думал я с ужасом. Убийцу, палача, жертву? Чьи кости мы потревожили? Погубленных много, не одного лишь Харуна зарыли в чужую могилу.
Мы шли вслед за слугами, что несли на плечах табут с чьими-то костями, накрытыми зеленым сукном.
Хасан коснулся моего локтя, словно пробуждая от сна.
– Успокойся.
– Почему?
– Взгляд у тебя странный.
– Печальный?
– Хотелось бы, чтоб печальный.
– На кладбище я ждал, что какой-то голос оповестит меня, когда мы найдем могилу Харуна.