Гремел, круговращался на оси громадный город. Не тот ли, который накликали на мою голову краснодонские мальчишки, когда дразнили меня, пришлую первоклассницу в красном бархатном капоре. Представляю теперь, как, наверное, странно смотрелось мое яркое пальтишко с пелеринкой в нищем шахтерском поселке.
Чуждой казалась местным ребятам младшего школьного возраста, говорящим на донбасском певучем суржике, и моя «не такая», чеканная, московитская речь. Они гнались за мной дикой стаей до самого дома, скандируя хором дразнилки: «Гуси гогочут, город гремит – каждая гадость на „г“ говорит!». Были и похуже: «Гришка, гад, подай гребенку…»
Это была настоящая травля. И мне, семилетней, приходилось отстаивать свое право говорить так, как я считаю правильным и нужным. Это была первая моя битва за Слово. Я дралась до крови. И они – уж что было, то было – порой отступали.
Я приходила в чужой для меня дом в слезах, в поврежденной одежде. Целый год в Краснодоне я была сиротой. Мама, вернувшись вдовой из Игарки, оставила меня на попечение родни, чтобы я не пропустила первый школьный год (да и жить нам с ней было пока что негде), а сама утрясала дела в областном Луганске.
Наняв двух адвокатов, она затеяла судебную тяжбу с игаркской авиагруппой, отстаивая честь моего погибшего отца, добиваясь компенсации и моральной, и денежной. Напомню, ей было всего двадцать пять лет. И она с помощью опытных юристов выиграла дело! В середине пятидесятых! По переписке, на расстоянии! У государства! Мне стали выплачивать большую пенсию – до самого совершеннолетия.
Но сиротский год в Краснодоне показался мне бесконечным.
Мама навещала меня редко. И я уходила от всех в огородные дебри большой и богатой усадьбы. Там, у границы сада, протекал ручей, и над ним росла старая мощная ива. Я и плакала там, и все равно чуяла и обоняла, и впитала в себя навсегда благодать благоуханной дымки горючих донецких степей.
С той поры, как ни гремят вокруг меня города, я говорю только так, как считаю нужным.
* * *
Столько за зиму тепла во мне скопилось,
а куда его девать, скажи на милость?
В этом городе ни деревца, ни сада,
здесь и воздух тяжелее самосада.
Снова сердцу пустеть, как улице в полночь,
где носится ветер и «скорая помощь».
10. Написанному – верю
Как дед мой, Федор, чуял воду – рыл колодцы в безводной степи, так и я, видимо, с детства чуяла гать в дрожащей, дрожжевой трясине неблагоприятных обстоятельств.
В тех немногих чемоданах, которые служили мне часто и шкафом, и письменным столом, не было никакой пригодной для жизни утвари, ни подушек, ни одеял. Как-то все потом само находилось на новом месте (да и мама, это всегда подразумевалось, не оставит непутевую дочь своим попечением).
Зато повсюду я возила чемодан, битком набитый письмами друзей (они и по сей день хранимы мною). Полчемодана также занимала моя главная ценность: большая, тяжелая, чудесная, давно наизустная – антология русской поэзии первой четверти ХХ века под редакцией И.С. Ежова и Е.И. Шамурина.
Это бесценное сокровище, пережившее со мной все перетряски, усушки, утруски, все расстройства и переустройства жизни, служило мне путеводной звездой и в безводной литературной пустыне (кто есть кто в русской поэзии) и в бурной личной жизни (тяжелый том – почти булыжник).
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК
Все то, что сбылось наяву и во сне,
Большая зима заметает извне —
снегами, снегами, снегами…
Серебряный век серебрится в окне,
и светится враз и внутри, и вовне —
стихами, стихами, стихами…
Судьбу изживая вразнос и взахлеб,
на паперти мы не просили на хлеб
в горючих слезах укоризны.
Для тех, кто зажился – забыт и нелеп,
сияют снега на просторах судеб
отчизны, отчизны, отчизны…
Как облачный дым, проплывают века,
в заснеженных далях сияет строка
бессмертного русского слова.
На нас упадают большие снега,
словесный сугроб наметая, пока —
и снова, и снова, и снова…
Эта книга – мой талисман. Писатель, критик, преподаватель университета Мусарби Гисович Сокуров великодушно решил, что я имею на нее право, и однажды вырвал ее с корнем из своей прекрасной домашней библиотеки, чтобы подарить мне, несмышленой и начинающей (термин) поэтессе (вполне корректное слово), когда узнал, что я взяла академический отпуск для отъезда на экзотическую Чукотку с романтическими целями.
Такие чудесные проявления доброты и благородства со стороны самых разных людей сопровождали меня всю жизнь. Это и была моя лоция в житейском море. Мой блуждающий сад – любимые книги и добрые люди.
У меня прекрасная память – дурного не запоминаю.
Зато помню забавное. И все – на украинской мове. Один дальний родственник был страшно удивлен, услышав от меня, девятилетней, что в красном коммунистическом Китае был когда-то император.
«Звидкиля це ты знаешь, чи ты там була?» (Откуда ты это знаешь? Разве ты там была?) «Ну, что вы, дядя Петро, зачем же мне там быть? Я в книгах про это читала». «И ото ты пысаному – вирышь?!» (Так ты написанному – веришь?! Верю, как ни забавно, до сих пор написанному – верю.
11. Черное озеро
В саду у коммуниста и ветрено, и мглисто,
хотя вокруг простор такой звенящий.
В саду у демократа тепло и таровато,
хотя вокруг простор пустой и нищий.
От холода колея, бреду я по аллее:
зачем Господь не даровал мне брата?
Ведь всем не хватит места в саду
у коммуниста,
тем более в саду у демократа.
2001
«Не поивши, не кормивши – врага не наживешь». Во мне всегда все протестовало против этой народной мудрости. Предки мои по материнской линии отличались невиданным хлебосольством, у дедушки за столом в годы послевоенной бескормицы едва ли не ежедень, по словам престарелых уже очевидцев, бывших некогда молодыми и голодными, сиживало людей до дюжины и свыше. И не все из них были родственниками.
Выручала деда тогда своя пасека: мед во все времена был «твердой валютой» и в сельской местности, и в малых городах. А не корми он дальнюю родню, соседей и заезжих «калик перехожих», мог бы нажить добра видимо-невидимо.
Но не собирал мой дед сокровищ на земле, а собирал их, согласно Писанию, на небе. И был, конечно же, наказан за свою доброту неоднократно и доносами, и склоками, и оговорами, и даже дожил до ситуации «Короля Лира Новосветловского уезда», когда родные дети пытались оставить его без крова. Скажу только, что доживал он последние годы в нашем с мамой доме.
Мама моя вполне годилась на роль Корнелии, и потому что была самой младшей из его восьми детей, и потому что любила его бескорыстно, без видов на наследство, которое взялись делить его старшие дети задолго до его кончины.