Не тепло мне там было, нелюбимо…
* * *
Когда я вижу сад цветущий…
На малый садик городской
я, как крестьянин неимущий,
гляжу с завистливой тоской.
А ночью шум индустриальный
у самых окон узкой спальни.
И сон вполока, полубред:
на хуторе живет мой дед
(как будто он еще не умер).
Вот пасека – десяток ульев.
Вот вечер – пламенеет запад.
Повсюду сада сумасшедший запах,
и тишина – густая, как варенье.
Среди вишневых дед стоит деревьев.
Зову его, немая горожанка,
и просыпаюсь.
Горько мне и жарко.
Моя мама в это время жила на Чукотке – это была чистая жертва с ее стороны. Она понимала, что я должна получить образование. К тому же она была очень начитана и хорошо знала, что плодами вдохновения сыт не будешь. Она присылала мне с Чукотки деньги и книги.
И среди них – большой том писем Винсента и Тео Ван Гога, который, как все знают, содержал брата до последних дней. «Я буду твоим Тео», – написала мне она. И она есть, слава Богу, по сей день, снимая с меня теперь часть хозяйственных хлопот.
Несколько лет назад, когда меня приняли сразу в несколько Международных академий, когда мне прислали из калифорнийского и кембриджского биографических центров толстенные тома энциклопедий «Кто есть кто» с моей биографией, мама моя вдруг сказала: «Ну, что ж. Это тем более ценно, что ты – дочь вдовы и училась на медные деньги».
Светланина же мама была известным в городе дефектологом, директором той самой школы и городским депутатом. Астраханская татарка с редким именем Диляфруз, блондинка с голубыми глазами и белоснежной кожей, певунья с чудесным, немыслимо высоким голосом, трудоголик и хлебосольная хозяйка.
В их доме я прожила несколько лет, как в своей семье. Этому чуду есть объяснение, но это долгий разговор.
Мы были мамины дочки, что скрывать. И успели сказать им спасибо.
* * *
«Как время катится в Казани золотое!»
Времен застоя…
А время катится, как шар по белу свету.
Другого нету…
Куда же время золотое закатилось,
скажи на милость?..
А позолоту наших дней изъела ржа, вон.
Ау, Державин!..
Поэзия, литература, театр, поющие загитаренные (как зачумленные гитарой!) друзья, кипящее веселье, и сухое (кислое!) вино. Запретные радости – т. е. запрещенные книги, читаемые по ночам. Легкие влюбленности и никакого телесного жжения. Прекраснодушно и старомодно звучит такое признание в наши, распоясавшиеся в телесном зуде, времена.
Теперь-то жизнь уже почти проживя во множестве своем, и разную, и грешную, со временем с удивлением понимаешь, что юность наша была полна высоких радостей и нисколько не тяготилась своим аскетизмом.
Куда уж оригинальнее. Страшно даже – до того хорошо.
И было бы (по-ханженски) страшно, если бы не имелось продолжения: и многая любовь, и дети (у Светланы – трое сыновей), и прочная семья, случившаяся у нас с поэтом Равилем Бухараевым, теперь уже – навеки…
Не проси у хана мешочек риса. Может он уже выслал тебе навстречу караван с невиданными дарами. Всё будет, всё случится, всё придет.
И перестанет быть однажды…
9. Город гремит
Пока обживалась я в городе этом
старинном,
слезами душа обросла, как свеча
стеарином.
Пока прижилась, угнездилась я
в этой юдоли –
сын вырос. Отчизна распалась
на атомы боли…
Поедем дальше, что ли? А куда ехать-то? Только в Москву, в Москву… Дальше и земли-то нет никакой. Дальше повсюду чудь да вепсы. В столице тогда было сосредоточено все, чего душа желала. Вокруг нее простиралась, до края света, культурная полупустыня.
Но одно дело командировка в ад (праздники, театры, визиты к Левитанскому с пачкой новеньких, хрустящих как банкноты, виршей) и совсем другое дело полная эмиграция туда же (кипящие котлы, раскаленные сковородки и смрадный серный дух).
Москва для человека из провинции хороша только в краткий приезд. Обжить эти огромные, пустырные пространства почти невозможно. Одной жизни мало. Для этого надо родиться не на Лысой, а на Николиной горе, в большом гнезде. А так – пришельца из других краев от тотального одиночества спасет или цеховая принадлежность, или всю жизнь будешь тулиться к своему землячеству, если таковое нажил.
Но я-то, носимая по свету провидением, определявшим путь земной, возомнила, что родом отовсюду: нам целый мир – чужбина, отечество – небесные сады…
И была наказана – поделом: высоко я летела, да около – долго не было никого. Только сквозняки коммунальные, лопухи на Садовом Кольце (памятный мне палисадник) да фиолетовые комья выхлопных газов, падающие из приоткрытой форточки прямо в кроватку с крохотным бледноликим сыночком.
ЛОПУХИ
Такую жизнь мы наберем петитом:
и спать, и есть с завидным аппетитом,
жить в лопухах, в столице, на Садовом,
в зачуханном отчаяньи бедовом.
И все-таки – она жила в столице,
готовая окрыситься, озлиться,
а лопухи – животного размера —
под окнами клубились, как химера,
огромные, как олухи, как снобы.
И дикие ее трясли ознобы.
Затеряна, забита ненароком,
в затравленном отчаянье глубоком.
Рукой подать – да некуда податься.
А лопухи высокие плодятся,
толпятся, опухают, как живые,
в окно глядят: мол, вы еще живые?
А это нужно выделить курсивом:
в застиранном халате некрасивом,
затравленная, заспанная, злая —
она была до ужаса – живая!
И вымахала вровень с лопухами.
Уехала – с хорошими стихами.
Шел в комнату, попал – в другую, не привыкать. Исполнились мечтанья трех сестер. Только Москва оказалась чумазой и чернокаменной.
Мой сад сгорел от черного мороза:
чернеет жутким варевом листвы…
И нет с природы никакого спроса
В пределах черно-каменной Москвы.