В конце альбома были групповые фотографии.
— Это папа и мама на Военно-Грузинской дороге, — монотонно забубнил Сулейман. — Это папа и мама пьют чай на веранде. Видишь, на столе большая сахарница стоит? Я ее разбил… Это папа, мама и я на огороде… Здорово я получился, правда?
Я как раз не считал, что Сулейман получился «здорово». Киномеханик и тетя Напсат выглядели хорошо, а мой товарищ был похож на какого-то карлика. Такое впечатление складывалось еще и потому, что взрослые стояли на открытом месте, а Сулейман — чуточку позади, в стороне, рядом с гигантским подсолнухом. Если уж говорить по-настоящему, это подсолнух здорово получился, а не Сулейман!
Но разубеждать друга я не стал.
Дело в том, что именно в это мгновение у меня мелькнула одна горькая мысль: как получилось, что у нас дома нет группового фото, на котором я был бы вместе с папой и мамой? Вообще групповые карточки в нашем альбоме есть. На одной я снят с мамой и бабушкой, на второй — с объездчиком Иналом, но третьей — с конем объездчика…
А фотографий с папой у меня нет!
Но, в конце концов, такой фотографии и быть не могло! Ведь папа погиб, когда я еще в люльке возился…
Но в следующую секунду моя грусть улетела как ветер, от нее и следа не осталось. А все потому, что в голову мне пришла замечательная мысль! Все равно не догадаетесь какая…
Мне захотелось сделать групповой портрет, на котором бы рядом с папой были все — я, мама, бабушка, дядя Абу!..
— Это папа, это мама, а я посередине, — твердил свое Сулейман. Он добрался уже до конца альбома и сейчас автоматически тыкал в открытку, изображающую трех красноносых мартышек. — Это папа, — показал Сулейман на самую солидную мартышку, — это мама, — он, не глядя, опустил палец на мартышку поменьше, — а я — вот он…
Я все еще обдумывал свою замечательную мысль. Я был полон ею до краев. Но не воспользоваться случаем хотя бы частично отомстить Сулейману за историю с чапилгашами — это было выше моих сил.
— А почему у тебя волосатые руки и красный нос? — невозмутимо спросил я.
— Да ты что? — Сулейман подозрительно посмотрел на меня. — Где же у меня красный нос?
— На фотокарточке…
Сулейман глянул, и нижняя челюсть у него отвисла.
— Спутал я, — смущенно признался он, — это совсем не мы, а обезьяны…
— Спутал так спутал, — согласился я, вполне насладившись ошибкой Сулеймана. Так ему и надо, не будет выставля́ть меня обжорой!
После некоторого молчания я сказал Сулейману:
— Слушай, как ты считаешь, можно сделать такой портрет, чтобы на нем были мама, бабушка, дядя Абу, я и папа?
— Чего-чего? — не понял Сулейман.
— Вот непонятливый какой! — Я невольно сделал правой рукой дядино движение, вроде арифмометр крутил. — Я тебе объясню. У нас дома есть папин портрет. Но чтобы папа был с мамой и со мной — такого нет. А как бы сделать?
— Как? — Сулейман задумчиво покачал головой. Потом, уставившись на меня, произнес: — Но ведь это невозможно, Гапур! Если твой папа умер, как же ты сможешь сфотографироваться вместе с ним?
— А если переснять? — не отставал я. — Взять несколько карточек и переснять на одну?
Теперь Сулейман думал гораздо дольше. Однако и сейчас ничего утешительного он не сказал.
— Не выйдет, Гапур. — Видно было, что ему не хочется меня огорчать. — А вообще-то надо спросить у Гамида Башировича… Он все знает…
Желание что-то предпринять для создания группового портрета нашей семьи уже горело во мне жарким костром. Я вскочил.
— Пока, Сулейман!
Он не успел слова сказать, как я уже был за дверью.
МОЙ ПАПА
Я отца не помню. Я еще в люльке был, когда он погиб. Но его облик жив в моем воображении. Если б я даже не видел отцовский портрет, что висит в комнате у бабушки, я бы и тогда узнал отца, появись он каким-то чудом рядом со мной.
Отец был заведующим молочнотоварной фермой. Там он подружился с моей мамой, которая в то время, конечно, не была моей мамой, а была просто дояркой.
Папа погиб, когда загорелась ферма. А загоре́лась она во время грозы. Было это осенью. Папа сидел в правлении колхоза; вдруг прибегают доярки и кричат: «Пожар!» Под руки папе подвернулся лом, он схватил его и бросился к ферме. В одну секунду сорвал с петель широкие двери и стал выгонять коров на волю.
А пожар полыхал все сильнее. С грохотом обрушилась часть крыши, и длинный хвост искр метнулся к небу. Но еще до этого папе удалось вывести с фермы всех коров. Только одно не успел он сделать: снять с цепи племенного быка. У быка был драчливый характер, и его сажали на цепь, чтобы он не затевал ссор.
Когда упала крыша, бык из своего загона закричал голосом, в котором было что-то человеческое. Отец во что бы то ни стало решил спасти его. Он вылил на себя ведро воды и набросил на голову мешок.
Люди отговаривали его идти в огонь. Мама схватила папу за руку и держала что есть сил. Но папа вырвался. Он бросился в горящее помещение и сорвал цепь с быка.
Племенной бык жив и сейчас — он, наверно, давно забыл о пожаре, — а отца уже нет…
Под папиным портретом на черном бархате висят три медали и орден Красной Звезды. Эти награды папа привез с фронта.
Бабушка часто останавливается перед портретом. Всегда быстрая в движениях, шумливая, она в эти минуты странно меняется. Старость ее виднее — колечки морщин на горле так и лезут в глаза, седеющие пряди волос сильнее отливают серебром, а спина — как согнулась бабушкина спина!
Бабушка не любит, чтобы заглядывали в ее комнату. Ей кажется, что одно присутствие постороннего человека нарушит тот порядок, к которому она привыкла.
Например, иголки бабушка втыкает в специальную подушечку. Нитки держит в специальной коробочке. Для пуговиц у нее сразу три коробочки: маленькая для маленьких, средняя для средних и большая для больших. И все эти коробочки стоят на полке по ранжиру, как самые хорошие солдаты. И каждая светится, словно в ней поселилось солнце…
Если б комнатам, как ученикам, ставили оценки, я бы поставил бабушке за ее комнату пять с плюсом, честное слово!
В комнате у бабушки такая чистота, что вздохнуть боязно. У каждой вещички свое место: в углу — сундук, перед окном — кровать с пышно взбитыми подушками, одну стену закрывает старинный шкаф; на сундуке лежит коврик, на коврике — маленькая подушечка, на подушечке — вышивка; все эти вещи не новы, им много лет, но в бабушкиной комнате они кажутся новыми, так они поставлены и ухожены…
Прежде чем остановиться перед портретом, бабушка оглядывается: ей хочется побыть одной — без моей мамы и без меня. Потом только она поднимает голову, соединяясь своим взглядом с папиным. Она разговаривает с отцом, словно он живой.
— На войне судьба тебя сберегла, — шепчет бабушка. — А тут ты сам пошел на смерть… Сыночек мой, солнце мое вечное, подумал ли ты, как тяжко будет матери без тебя?
Двери в бабушкину комнату нет. Ее заменяют неплотные занавеси. Если их чуточку раздвинуть, можно разглядеть бабушку. Я вижу ее горестную фигуру, слышу скорбные слова, сказанные дрожащим, прерывистым голосом, и, сам того не замечая, стискиваю в волнении кулаки и кусаю губы…
Я понимаю, папа не мог отступить перед огнем, не должен был отступить! И то, что он спас колхозное стадо, — большое, благородное дело. Но почему он полез в горящее помещение второй раз? Почему не послушался мамы? Не так уж дорог этот драчливый бугай, чтобы из-за него жизнью рисковать…
«Ой, дади, дади, — думаю я, испытывая в этот момент жгучую ненависть к смерти, — почему ты не живой?»
В ауле отца любили. И гибель его в огне, несмотря на то что с тех пор прошло больше десяти лет, воспринималась людьми так же остро, как если бы это случилось вчера. Ингуши вообще очень ласково относятся к сиротам. А меня взрослые в ауле особенно отличали. Но, скажу по совести, если знаки внимания со стороны мужчин щекотали мое самолюбие — кому не приятно, коли председатель колхоза Магомет Идрисович дружески похлопывает тебя по плечу? — то жалостливые лица женщин и причитания по поводу моей «сиротской доли» меня жутко раздражали: пожалуй, я прощал это только тете Напсат.