Д. Н. Любимов
<…> Среди ряда торжеств, ознаменовавших в Москве открытие памятника величайшему русскому поэту, которым, по известному выражению Герцена, Россия ответила на вызов, брошенный ей реформами Петра, особенно выдающимся было заседание Общества любителей российской словесности, состоявшееся в громадном зале Московского дворянского собрания 8 июня 1880 года.
[Ровно четверть века назад в той же зале, почти на том же месте, за колоннами, я пережил ощущения, которые сохранились на всю мою жизнь. Это было 8 июня 1880 года, во время торжества по поводу открытия в Москве памятника Пушкину, на заседании московского Общества любителей российской словесности, прославленном речью Достоевского. Из всех речей и вообще публичных выступлений, которые мне пришлось когда-либо слышать и видеть, ничто не произвело на меня такого сильного впечатления, как эта вдохновенная речь.]
Ясно помню, как, забравшись задолго до открытия заседания, я, тогда лицеист одного из младших классов Московского (Катковского) лицея, стоял между колонн с моим репетитором, студентом, жившим у нас в доме, которого мы все в доме звали «Энтузиастом» за постоянную восторженность. Он знал наизусть все важнейшие стихи Пушкина, постоянно их декламировал и считал себя поэтом.
Громадная зала, уставленная бесконечными рядами стульев, представляла собою редкое зрелище: все места были заняты блестящею и нарядною публикою; стояли даже в проходах; а вокруг залы, точно живая волнующаяся кайма, целое море голов преимущественно учащейся молодежи, занимавшее всё пространство между колоннами, а также обширные хоры. Вход был по розданным даровым билетам; в самую же залу – по особо разосланным приглашениям. Сюда стекались приехавшие на торжества почетные гости, представители литературы, науки, искусства и всё, что было в Москве выдающегося, заметного, так называемая «вся Москва».
В первом ряду, на первом плане – семья Пушкина. Старший сын Александр Александрович, командир Нарвского гусарского полка, только что пожалованный флигель-адъютантом, в военном мундире, с седой бородой, в очках; второй сын – Григорий Александрович, служивший по судебному ведомству – членом палаты в Вильне, моложавый, во фраке; две дочери: одна – постоянно жившая в Москве, вдова генерала Гартунга, заведовавшего еще недавно Московским отделением государственного коннозаводства и застрелившегося в зале суда во время процесса, к которому он был привлечен, и другая – графиня Меренберг – морганатическая супруга герцога Гессен-Нассауского, необыкновенно красивая, похожая на свою мать. Накануне я видел их в университете и участвовал в овациях, устроенных им публикою, профессорами и студентами. Когда ректор, говоря речь, упомянул о том, что Пушкин где-то сказал, что его более всего трогает, когда чествуют потомков за заслуги их знаменитых предков в виду полного бескорыстия и искренности этих чествований, весь совет профессоров, сидевших на эстраде, а за ними и вся зала, как один человек, встала со своих мест и, обратившись в сторону Пушкиных, разразилась долго не смолкавшими рукоплесканиями.
Рядом с Пушкиными сидел, представляя собою как бы целую эпоху старой патриархальной Москвы, московский генерал‑ губернатор князь Владимир Андреевич Долгоруков. Он правил Москвою свыше двадцати пяти лет, целые поколения москвичей сменились за это время; я сам родился, вырос и поступил на службу за время его правления. Рядом с ним сидел прибывший на торжества «по высочайшему повелению», как представитель правительства, что придавало торжествам особое значение, недавно сменивший на посту министра народного просвещения графа Д. А. Толстого статс-секретарь А. А. Сабуров, единственный в зале в вицмундирном фраке с двумя звездами и лентой по жилету. Высокий, худой, с сухим, совершенно бритым лицом, в густо накрахмаленном стоячем воротничке, казавшийся как бы олицетворением сановно-бюрократического Петербурга среди дворянско-купеческой, ученой, литературной и артистической Москвы.
Затем следовала административная Москва, иерархи, губернатор, обер-полицмейстер, попечитель учебного округа князь Н. П. Мещерский, представители московского дворянства, предводители: князь А. В. Мещерский, граф А. В. Бобринский, граф С. Д. Шереметев, семьи Самариных и Черкасских, от которых так и веяло эпохой освобождения крестьян; старые князья Трубецкие и молодые – игравшие впоследствии столь значительную роль в московском дворянстве, тогда еще студенты – стояли недалеко от меня за колоннами.
С дворянством сидело именитое купечество московское. Братья Третьяковы – городской голова С<ергей> М<ихайлович>, «брат галереи», и П<авел> М<ихайлович> – «сама галерея», как звали в Москве создателя знаменитого московского музея. Тут же сидели владетели сказочных мануфактур: братья Морозовы – «Саввы Морозова сыновья»; Коншины, Губкины, Алексеевы, Кузнецовы и др.; железнодорожные тузы: фон Дервиз, фон Мекк, Поляков (Лаз<арь> Сол<омонович>), Губонин – знаменитый Петр Ионович – в длиннополом сюртуке, высоких сапогах и со Станиславской звездою на груди. Еще недавно в двадцатипятилетие царствования Александра II Губонин заставил говорить о себе всю Москву, поднеся государю серебряную статую крестьянина, осеняющего себя крестным знамением, с знаменитою подписью: «От бывшего крепостного крестьянина, в Твое славное царствование, Государь, освобожденного, ныне тайного советника Петра Губонина».
Обращала на себя всеобщее внимание группа, сидевшая рядом: оба брата Рубинштейна, директора и создатели консерваторий, Антон – Петербургской и Николай – Московской. Живо вспомнилось мне, как в той же зале зимой я видел их триумф. Они играли в четыре руки одну из рапсодий Листа. Зала была так увлечена их игрою, что, когда в патетическом месте они оба, сильно ударив по клавишам, вскинули кверху руки, продержав их несколько секунд, и вновь опустили на клавиши, я заметил, как несколько лиц, сидевших предо мною, приподнялись на стульях и опустились опять, когда Рубинштейны вновь коснулись клавиш. Тут же сидел П. И. Чайковский, живший тогда в Клину под Москвою и недавно поставивший в Москве своего «Евгения Онегина». Дня два перед тем на рауте в Думе он дирижировал своей новой симфонией, имевшей громадный успех. Рядом с ним сидел знаменитый петербургский виолончелист К. Ю. Давыдов, впоследствии директор консерватории, необыкновенным исполнением «Сомнения» Глинки в той же зале еще недавно обвороживший всю Москву.
Адвокатский мир, игравший тогда в Москве значительную роль, был чуть ли не весь налицо во главе с А. В. Лохвицким и Ф. Н. Плевако.
Всех, кто еще был в зале из московских знаменитостей, не перечесть. Был и Московский университет – в полном составе. Были и приезжие профессора: Д. И. Менделеев и др. Но если зала по своему составу представляла на редкость интересное зрелище, то на эстраде зрелище было еще интереснее.
Эстрада была устроена в конце зала, во всю его ширину, на том месте, где двери ведут в Екатерининскую ротонду, где стояла бронзовая статуя императрицы Екатерины. Эстрада была обита зеленым сукном, и во всю длину ее стоял громадный стол; направо – кафедра; за нею алебастровый снимок памятника Пушкину, украшенный лавровым венком и цветами. Вокруг стола сидели и между ними стояли члены общества, все во фраках и белых галстуках. Здесь я многих не знал, так как большинство были приезжие, но мой спутник «Энтузиаст», знавший всех известных русских литераторов по фотографиям, украшавшим стены его скромной комнаты, и на которые я постоянно глядел во время уроков, мне называл, захлебываясь от восторга, их имена – одно громче другого.
Направо от председателя общества – старика с большой бородой, в очках, издателя журнала «Русская мысль», известного переводчика Кальдерона и Шекспира С. А. Юрьева, которого звали в Москве «последним могиканом 40‑х годов», на почетном месте сидел представительный старик с длинными седыми волосами, постоянно спадавшими на лоб, и окладистой, аккуратно подстриженной бородой. Он был одет во фрак иностранного покроя, но в плисовых сапогах без каблуков, что, видимо, означало подагру; он читал какую-то записку, поминутно то надевая, то снимая золотое пенсне. «Тургенев! Иван Сергеевич!..» – восторженным шепотом пояснял «Энтузиаст». Рядом с ним сидел на стуле вполуоборот высокий старик с маленькой бородкой, большим лбом и громадною плешью на коротко обстриженной седой голове и, смеясь, разговаривал со стоявшим почтительно перед ним лицом типичного актерского вида. «Это Островский, Александр Николаевич!» – шепчет «Энтузиаст». Актера же, стоявшего перед ним, не надо было называть. Это был известный всем и каждому Иван Федорович Горбунов. На пушкинском обеде, после торжественных речей говоривших по поручению Думы «от города Москвы» М. Н. Каткова и И. С. Аксакова, Горбунов рассмешил всех до слез, выступив представителем от мифического «генерала Дитятина», обиженного, что «чествуют какого-то Пушкина, человека штатского, небольшого чина, а он, генерал Дитятин, даже не приглашен».