Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рядом с Островским сидел Д. В. Григорович, еще моложавый, с красивыми бакенбардами; он поминутно вскакивал с места и подходил то к Тургеневу, то к другим. Затем группа из трех лиц, оживленно между собою разговаривавших; все они имели зачесанные назад волосы и очень симпатичные лица. «Вот наш Парнас! наши поэты, наследники Пушкина, – в том же восторге говорил “Энтузиаст”, – вот тот, который говорит, – это Майков Аполлон! направо – Полонский Яков Петрович, налево – Плещеев Алексей Николаевич, а вот там, на другой стороне, сидит Фет, – не унимался “Энтузиаст”, – то есть теперь Шеншин – он, как сказал Тургенев, променял этим “имя” на фамилию».

Я взглянул в указанную сторону и увидел старого человека, с виду совершенно захолустного помещика, в необыкновенно широком и длинном фраке, с всклокоченною бородою, который с видимым раздражением что-то говорил подошедшему Григоровичу. Я смотрел с удивлением, и в ушах невольно звучало: «Шепот, робкое дыханье, трели соловья…». Стоявший рядом с нами молодой безусый студентик, видимо, охваченный тем же чувством, даже воскликнул: «Неужели это Фет?». «Энтузиаст» посмотрел на него строго. В конце стола сидели два старика, как-то особняком, молчаливо и грустно. Один, очень толстый, обрюзгший, с неправильными чертами лица, опирался на палку с гуттаперчевым наконечником. Замечательно, что такие палки были у Тургенева и Полонского. На это обратил внимание стоявший рядом с нами желчный господин, которого я мысленно называл «скептиком», так как он уже несколько раз относился с сомнением к сообщаемым «Энтузиастом» сведениям. Он ядовито заметил: «Это, вероятно, новая литературная мода; показательно!»

Тучного старика я узнал – это был Писемский; «Алексей Феофилактович, – торжественно объяснил “Энтузиаст”, – живет в Москве в своем доме, в Борисоглебском переулке, рядом с Собачьей площадкою». Знаменитый автор столь нашумевшей когда-то «Горькой судьбины», которого предшествовавшее нам поколение носило на руках, переживал теперь свою славу. Романы его становились всё тусклее и скучнее. В Москве ходило по рукам и было в копии у «Энтузиаста» его трогательное письмо к Тургеневу, начинавшееся так: «Я устал писать, а еще более жить». На Пушкинских торжествах он выступил с речью «Пушкин как исторический романист», но читал он ее по тетрадке и как-то вяло, хотя славился как знаменитый чтец, и речь его прошла незаметною; умер он через полгода, почти одновременно с Достоевским.

Другой старик, молчаливо сидевший рядом, напротив, был худой, тщательно одетый и подстриженный, с очень красивыми и спокойными чертами лица, никому не был известен, между тем по занимаемому им за столом месту должен был быть знаменитостью. «Энтузиаст», видимо, очень мучился этим; вдруг он воскликнул, и так громко, что все вокруг обернулись: «Да ведь это Гончаров Иван Александрович! Да ведь этот старик, господа, целый мир, это “Обыкновенная история”, “Обломов”, это “Обрыв”!» Скептик отрицал, что это Гончаров, говоря, что тот сидит в Петербурге, давно уже никуда не ездит, и нападал на бедного «Энтузиаста», язвительно говоря: «Вы не изволите приводить никаких доказательств, кроме перечисления произведений Гончарова, начинающихся на “О”…». «Энтузиаст» надулся и временно замолк, но впоследствии оказалось, что он был прав.

По другую сторону от председателя, полуоборотом к публике стоял столь в Москве и мне лично известный Иван Сергеевич Аксаков. Популярность его в Москве была громадная, особенно после его недавней речи о Берлинском конгрессе в Славянском обществе. В Москве говорили, что ему грозила высылка в Уфу, если бы «хозяин столицы» грудью его не отстоял. Он издавал тогда в Москве «Русь» и был бессменным, уже двадцать лет, директором московского Купеческого банка; женат он был на дочери поэта Федора Ивановича Тютчева, которая была до свадьбы воспитательницей великой княгини Марии Александровны. Тютчев писал по этому случаю: «Привалило счастье Ване, он женат на царской няне»…

Аксаков, с обычной своей жестикуляцией, говорил с невысоким, еще моложавым человеком с характерным, энергичным лицом, одетым совершенно необыкновенно. Он был во фраке, но в черном галстуке и на шее, на широкой ленте, висел Георгиевский крест. Все в зале знали, кто это такой; его изображение несколько лет тому назад виднелось в Москве во всех витринах магазинов, на лубочных картинах, на коробках конфет, на леденцах. Это был генерал Черняев – один из самых замечательных и талантливых мировых скитальцев наших, о которых писал Тургенев и о которых Достоевский говорил в своей речи, что они прошли мимо, не исполнив того, что им было предназначено судьбою. М. Г. Черняев – завоеватель Туркестана, взявший приступом Ташкент, на свой риск и страх, вопреки распоряжению начальства и сам первый вскочивший на вал в тот же день вечером, хорошо понимая Восток, всего с двумя казаками, среди изумленного населения, проехавший через весь город в туземную баню, будто находился среди мирных соотечественников, уже тогда стяжал себе легендарную славу. Потом – герой сербского восстания: я сам видел, как тысячами народ бежал за ним по Театральной площади в Москве, когда он возвращался из Сербии. Аксаков тогда приветствовал его стихотворением, начинавшимся так:

Архистратиг Славянской рати,
Безукоризненный герой!

М. Г. Черняев много раз был в отставке; был нотариусом в Москве, издавал «Русский мир» в Петербурге; в дни пушкинских торжеств он жил в Москве и был сотрудником аксаковской «Руси».

Рядом за Аксаковым сидел, углубившись в чтение каких-то листков, будущий герой настоящего собрания – чего еще никто не знал – Федор Михайлович Достоевский; он имел вид усталый и болезненный.

Я близко видел его накануне; он заезжал к моему отцу по поводу печатавшейся тогда в «Русском вестнике» последней части «Карамазовых». Отец мой – тогда профессор Московского университета (1854–1882) – был в то же время редактором (с 1863 по 1882, до переезда в Петербург) издаваемого М. Н. Катковым «Русского вестника», в котором были напечатаны почти все главнейшие произведения Достоевского («Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы»). Помню, как накануне, уходя от отца, Достоевский торопливо говорил ему: «Мне надо скорее к себе в Лоскутную, надо еще позаняться; я завтра читаю».

До этого я видел Достоевского зимою 1880 года. Он приезжал из Петербурга и у нас обедал. Тогда же на обеде были: Б. М. Маркевич – тоже из Петербурга – автор «Четверти века назад», внешне полная противоположность Достоевскому, человек необыкновенно изящной внешности и утонченного обращения; П. И. Мельников (Андрей Печерский), М. Н. Катков, К. Н. Леонтьев и кто-то из профессоров.

За обедом Достоевский говорил мало и неохотно. Мы с «Энтузиастом», с конца стола, всё время наблюдали за ним. Но он оживился, когда заговорили о «Братьях Карамазовых», которые тогда печатались. Маркевич говорил очень интересно и красиво, постоянно вскидывая лорнет и обводя им присутствовавших, он чрезвычайно тактично рассказывал о том громадном впечатлении, которое произвела в петербургских «сферах» повесть о «Великом Инквизиторе» (как в светских, так и в духовных). Многое из обмена мыслей по этому поводу я тогда не понял. Говорили главным образом Катков и сам Достоевский, но я припоминаю, что из разговора (насколько я понял) выяснилось, что сперва, в рукописи у Достоевского, всё то, что говорит Великий Инквизитор о чуде, тайне и авторитете, могло быть отнесено вообще к христианству, но Катков убедил Достоевского переделать несколько фраз и, между прочим, вставить фразу: «Мы взяли Рим и меч кесаря»; таким образом, не было сомнения, что дело идет исключительно о католичестве. Помню при этом, Достоевский отстаивал правильность основной идеи Великого Инквизитора о необходимости приспособить высокие истины христианства к разумению обыденных людей. Другие собеседники шли дальше, видя в этом приспособлении подвиги и заслуги отцов Церкви. Приводился пример: что может быть лучше для измученной души человека, потерявшего своего близкого, чем православная панихида с ее необыкновенными, примиряющими со смертью, окутанными тайною словами? А между тем Христос прямо сказал: предоставьте мертвым погребать мертвецов…

22
{"b":"891279","o":1}