Пушкинская речь Ф. М. Достоевского как историческое событие
Издание подготовил Владимир Викторович
Издано при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Федор Михайлович Достоевский.
Фотография М.М. Панова. 9 июня 1880 г. Москва
Издательство благодарит Музей книги Петра Дружинина и Александра Соболева за предоставление Автографа А.С. Пушкина М.А. Голициной, 1825
© В. А. Викторович, сост., статья, коммент., 2021
© Музей книги Петра Дружинина и Александра Соболева, автограф, 2024
© Издательская группа «Альма Матер», оригинал-макет, оформление, 2024
© Издательство «Альма Матер», 2024
Страница тетради, по которой Достоевский читал Речь (начало)
(текст рукою А.Г. Достоевской с правкой автора)
Ф.М. Достоевский
Пушкин (Очерк)[1]
Произнесено 8 июня в заседании Общества любителей российской словесности
«Пушкин есть явление чрезвычайное и может быть единственное явление русского духа» – сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое. Да, в появлении его заключается для всех нас, Русских, нечто бесспорно пророческое. Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с Петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению темной дороги нашей новым направляющим светом. В этом-то смысле Пушкин есть пророчество и указание. Я делю деятельность нашего великого поэта на три периода. Говорю теперь не как литературный критик: касаясь творческой деятельности Пушкина я хочу лишь разъяснить мою мысль о пророческом для нас значении его и что́ я в этом слове разумею. Замечу однако же мимоходом, что периоды деятельности Пушкина, кажется мне, не имеют твердых границ между собою. Начало «Онегина», например, принадлежит, по-моему, еще к первому периоду деятельности поэта, а кончается «Онегин» во втором уже периоде, когда Пушкин нашел уже свои идеалы в родной земле, восприял и возлюбил их всецело своею любящею и прозорливою душой. Принято тоже говорить, что в первом периоде своей деятельности Пушкин подражал европейским поэтам Парни, Андре Шенье и другим, но особенно Байрону. Да, без сомнения, поэты Европы имели великое влияние на развитие его гения, да и сохраняли влияние это во всю его жизнь. Тем не менее даже самые первые поэмы Пушкина были не одним лишь подражанием, так что и в них уже выразилась чрезвычайная самостоятельность его гения. В подражаниях никогда не появляется такой самостоятельности страдания и такой глубины самосознания, которые явил Пушкин например в «Цыганах», – поэме которую я отношу всецело еще к первому периоду его творческой деятельности. Не говорю уже о творческой силе и о стремительности, которой не явилось бы столько, если б он только лишь подражал. В типе Алеко, герое поэмы «Цыганы», сказывается уже сильная и глубокая, совершенно русская мысль, выраженная потом в такой гармонической полноте в Онегине, где почти тот же Алеко является уже не в фантастическом свете, а в осязаемо реальном и понятном виде. В Алеко Пушкин уже отыскал и гениально отметил образ того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем. Отыскал же он его конечно не у Байрона только. Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей русской земле поселившийся. Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество, и еще долго кажется не исчезнут. И если не ходят уже они теперь, в наше время, в цыганские таборы искать у Цыган, в их диком своеобразном быте, своих мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского интеллигентного общества, то, всё равно, ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новой верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья, не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье чтоб успокоиться, дешевле он не примирится, – конечно пока дело только в теории. Это всё тот же русский человек, только в разное время явившийся. Человек этот, повторяю, зародился как раз в начале второго столетия после великой Петровской реформы в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа, от народной силы. О, огромное большинство интеллигентных русских, и тогда при Пушкине, как и теперь в наше время, служили и служат мирно в чиновниках, в казне или на железных дорогах и в банках, или просто деньги наживают разными средствами, или даже и науками занимаются, читают лекции, – и всё это регулярно, лениво и мирно, с получением жалования, с игрой в преферанс, без всякого поползновения бежать в цыганские таборы или куда-нибудь, в места более соответствующие нашему времени. Много-много что полиберальничают «с оттенком европейского социализма», но которому придан некоторый благодушный русский характер, но ведь всё это вопрос только времени. Что в том что один еще и не начинал беспокоиться, а другой уже успел дойти до запертой двери и об нее крепко стукнулся лбом. Всех в свое время то же самое ожидает, если не выйдут на спасительную дорогу смиренного общения с народом. Да пусть и не всех ожидает это: довольно лишь «избранных», довольно лишь десятой доли забеспокоившихся, чтоб и остальному огромному большинству не видать через них покоя. Алеко конечно еще не умеет правильно высказать тоски своей: у него всё это как-то еще отвлеченно, у него лишь тоска по природе, жалоба на светское общество, мировые стремления, плач о потерянной где-то и кем-то правде, которую он никак отыскать не может. Тут есть немножко Жан-Жака Руссо. В чем эта правда, где и в чем она могла бы явиться – и когда именно она потеряна, конечно он и сам не скажет, но страдает он искренно. Фантастический и нетерпеливый человек жаждет спасения пока лишь преимущественно от явлений внешних, да так и быть должно: «Правда, дескать, где-то вне его, может быть где-то в других землях, европейских например, с их твердым историческим строем, с их установившейся общественной и гражданской жизнью». И никогда-то он не поймет, что правда прежде всего внутри его самого, да и как понять ему это: он ведь в своей земле сам не свой, он уже целым веком отучен от труда, не имеет культуры, рос как институтка в закрытых стенах, обязанности исполнял странные и безотчетные по мере принадлежности к тому или другому из четырнадцати классов, на которые разделено образованное общество русское. Он пока всего только оторванная былинка, носящаяся по воздуху. И он это чувствует и этим страдает, и часто так мучительно! Ну и что же в том, что принадлежа может быть к родовому дворянству и даже весьма вероятно обладая крепостными людьми, он позволил себе, по вольности своего дворянства, маленькую фантазийку прельститься людьми живущими «без закона» и на время стал в цыганском таборе водить и показывать Мишку? Понятно, женщина, «дикая женщина», по выражению одного поэта, всего скорее могла подать ему надежду на исход тоски его, и он с легкомысленной, но страстной верой бросается к Земфире: «Вот, дескать, где исход мой, вот где может быть мое счастье, здесь, на лоне природы, далеко от света, здесь, у людей, у которых нет цивилизации и законов». И что же оказывается: при первом столкновении своем с условиями этой дикой природы он не выдерживает и обагряет свои руки кровью. Не только для мировой гармонии, но даже и для Цыган не пригодился несчастный мечтатель и они выгоняют его, – без отмщения, без злобы, величаво и простодушно: