– Можно, я у вас меду возьму? – спросила она. – У меня закончился.
– Возьми, – вздохнул он.
Вероника достала из шуфлядки банку, чистой ложкой взяла из нее немного меда, положила себе в чашку и вышла из кухни.
То ли мед помог, то ли Талмуд – она уснула мертвым сном.
По средам Лазарь Соломонович принимал пациентов в больнице, и Вероника работала с ним там же. Из-за ночного своего пробуждения она почти проспала утром, оделась второпях и собиралась уйти без завтрака, но Яша заметил, что она идет из своей комнаты прямо к лестнице, остановил ее, и пришлось зайти в столовую, где завтрак дожидался под салфеткой.
Обо всем случившемся в ЧК Яше договорились не рассказывать. Белла Абрамовна считала, что он может повести себя неразумно, во всяком случае это будет для него сильным потрясением, и в любом случае ему нет необходимости об этом знать.
Почему Вероника снова живет у них, Яша, вернувшись из командировки, не спросил. Первое время он вообще смотрел на нее так, словно она могла исчезнуть в любую минуту, и лишь через месяц все вернулось в обычное русло. Для него, конечно, – для нее это и через полгода не стало так.
Февраль, лютый месяц, накрыл город метелями. В бессветных утренних сумерках Веронику несло по тротуару, будто отломленную от дерева ветку. В какой-то момент ей показалось, что сейчас она не просто заскользит на ледяной дорожке, а взовьется с нее прямо в небо. И тут же ветер сменил направление, ударил ее в бок, раскрутил волчком, она ахнула, поняла, что падает… И в то же мгновенье почувствовала, что стоит на ногах твердо, будто и нет никакого ветра.
Вероника замерла. Руки на ее плечах замерли тоже, потом опустились. Она обернулась.
– Я не слышала, что вы идете за мной.
Слова едва выговорились. Из-за ледяного ветра, конечно.
– Я не хотел вас испугать.
Казалось, что пронизывающий свет исходит прямо из его глаз.
Они стояли на углу Богадельной и Захарьевской, как посреди ледяного чертога. Ветер снова переменил направление – ударил Веронике в лицо, колкой снежной сетью скрывая от нее Артынова.
– Давайте зайдем куда-нибудь, – сказал он.
Она никогда не слышала таких просительных интонаций в его голосе.
– Я никуда с вами не пойду, – ответила Вероника.
– Просто в какое-нибудь парадное. Вы дрожите на ветру. А мне необходимо поговорить с вами.
Может, если бы он назвал ее на «ты», она не стала бы с ним разговаривать. Но то, что он этого не сделал, обезоружило ее – так же, как его просительный тон. Могла бы патетически воскликнуть: «Нам не о чем разговаривать!» – но это было бы неправдой, они понимали оба.
– Пойдемте, – сказала она.
Артынов открыл дверь трехэтажного дома, рядом с которым они остановились. Пропустил Веронику перед собой, и вошли в парадное.
На ступеньках кое-где еще тускло поблескивали латунные кольца. Прутьев, которыми крепились к ним ковры, уже не было. Как и самих ковров, конечно, не было тоже.
Она не понимала, зачем замечает все это.
Лампочка горела на втором этаже, здесь же, внизу, стоял сумрак. И все-таки Вероника различала его лицо – ясно ли, не ясно, не понимала сама. Просто различала.
За полгода он не переменился совсем, ни единой своей чертою. Как и вообще не переменился с той минуты, когда они встретились впервые. Вероятно, не менялся взгляд, которым она видела не его даже, а облик его, что бы ни значило это слово.
– Я действительно не избиваю людей на допросах, – сказал Артынов.
Будто их разговор не прерывался. Но это и действительно было то, о чем она думала все полгода, днями и ночами: мог бы он сделать с пани Альжбетой то же, что сделали с ней чекисты в кабинете? Этот вопрос впивался в ее мозг раскаленной иглой.
Когда-то у лесного родника она спросила, приходилось ли ему убивать, и он ответил, что в военные годы всем приходилось. Над тем родником росли какие-то простые белые цветы на высоких стеблях, они были похожи на меноры. Она смотрела тогда на Артынова и думала, что должна была бы бояться его, но не боится нисколько.
– Вам просто не поручали избивать, – сказала Вероника.
– Мне этого и не поручат. Я виноват перед вами в том, что сразу не сказал, чем занимаюсь. Не случилось бы такого… недоразумения.
Она поежилась – так мало подходило это слово к тому, что случилось.
Острые метельные льдинки таяли на ее платке, стекали на лоб холодными каплями, блестели и на меховом воротнике его кожаной куртки. Когда-то Яша приглашал ее в синематограф, и такая одежда была на летчиках из документальной хроники…
– Вы не можете знать, что вам поручат, – сказала Вероника. – Вы работаете на них.
– Я работаю на себя.
– За работу платят. – Ей показалось, она не слова выговаривает, а гвозди вколачивает. – Кто и за что платит вам?
– Ясность вашего ума вызывает восхищение.
– Благодарю. Так за что же?
– Мне платит это государство за сведения, которые я получаю для него в других государствах.
– То есть вы шпион? – изумленно спросила Вероника. – И тот, в кабинете, что назвал вас товарищем Сергеевым, даже не знает вашего настоящего имени?
Он вдруг улыбнулся той улыбкой, от которой у нее замирало сердце. Если бы не только улыбнулся, но и рассмеялся сейчас – так, чтобы в глазах будто льдинки рассыпались, – она, наверное, бросилась бы ему в объятия.
Хорошо, что ограничился только улыбкой.
– Так ребенок спросил бы, – сказал он. – Да, пожалуй, шпион. Если отбросить мишуру идей, которыми это декорируют.
– Но… зачем же вы стали этим заниматься? – чуть слышно проговорила она. – И для кого!..
– Такие вещи всегда делаются для того, кто может платить, вы правы. И, надеюсь, не произнесете сейчас ни единого пошлого слова. Все, что я знаю в вас, позволяет мне на это надеяться. – Он поморщился. – Нищета унизительна. Это не отсутствие еды только. Это то, что превращает человека в ничтожество. Заставляет забывать себя.
– Но…
– Это именно так и никак иначе. Испытал и больше не позволю себе пережить подобное.
– Но почему же вы испытывали нищету?.. – все-таки спросила она. – Ведь вы… могли бы работать.
– Кем, позвольте поинтересоваться? – усмехнулся он. – Советским служащим? Или нэпманом, у которого отнимут кавярню скорее рано, чем поздно?
– Но ведь не обязательно здесь! – воскликнула Вероника. – Ведь вы жили в Англии, в Париже, вы…
– В Англии-то я нищету как раз и попробовал. – Морщинка резче обозначилась в углу его губ. – Когда умер отец и выяснилось, что все деньги он с классическим эгоизмом рантье спустил так же, как и дом, то есть ни жить мне негде, ни продолжать учебу не на что… Я в Париж и отправился. И очень скоро убедился, что единственный честный заработок, на который могу рассчитывать, – на заводах Рено. Вы хорошо представляете, что такое конвейер? Через месяц перестаешь понимать, зачем вообще живешь. Еще немного, и завербовался бы в Иностранный легион, да, по счастью, вовремя одумался. Я не могу быть солдатом, это мне поперек горла. А в Германии и вовсе никакого заработка нет. Европа наводнена такими, как я. С паспортами несуществующей, всеми презираемой империи. – Его глаза сверкнули. – Лучше ежедневно рисковать жизнью, чем ежедневно превращать ее в ничто.
Он горел волнением, странным, ледяным. И не волнением даже, а чем-то сродни ярости.
– Чьей жизнью лучше рисковать? – спросила Вероника.
Артынов словно споткнулся. Потом, глядя ей в глаза, ответил медленно и ясно:
– Вашей жизнью я не рискну никогда. Мне довольно того поля на границе.
Теперь они молчали оба. В гулком пространстве парадного Вероника слышала сердцебиение. Его, ее? Она не знала.
Артынов первым нарушил молчание.
– Поедемте со мной в Москву, – сказал он. – Я приехал только за вами. – И добавил быстро, чтобы она не успела возразить: – Если вы волнуетесь за доктора… С ним здесь ничего не станется. Это действительно было недоразумение, ошибка заезжего хвата. На вашего Цейтлина весь минский истеблишмент молится, чтобы лечил их драгоценные желудки и нервы. – Он замолчал. Горло его судорожно дернулось. Потом произнес: – Вы правы, мне противно находиться с ними рядом. Не позднее как через месяц я буду за границей. Поедемте со мной, прошу вас.