Он знает, что нельзя оставаться ночью в лесу. И есть ему хочется, и пить хочется до рези, где-то в пути он потерял бурдюк с пивом. Он закрывает глаза. Это помогает. Если закрыть глаза, остаешься наедине с собой, и никто тебе ничего не сделает, ты сам у себя внутри, только ты и все. Он вспоминает поляны, по которым бегал в детстве, вспоминает белый свежий хлеб, какой ему давно не доставался, и человека, который бил его палкой, — может быть, своего отца, кто знает. Он убежал от того человека и оказался в другом месте, и оттуда потом тоже убежал. Здорово, что можно взять и убежать. Убежать от любой опасности можно, если ноги быстрые.
Но в этот раз он не убегает. Он держит младенца и голову Агнеты тоже держит, и, когда она пытается встать, он тянет ее тяжелое тело вверх.
Даже с его помощью Агнета не поднялась бы, если бы не вспомнила самый сильный квадрат. Не забывай его, говорил Клаус, но пользуйся только в самой крайней нужде. Когда понадобится, напиши его, но не произноси ни за что и никогда! И вот она собирает все остатки ясности у себя в голове и начинает выцарапывать квадрат на земле. Начинается он SALOM AREPO, но дальше она не может вспомнить; писать сложнее втройне, если ты этому никогда не училась, и если темно, и если идет кровь. Тогда она решается ослушаться Клауса и хрипит: «Салом Арепо, Салом Арепо!» И так как во всякой части квадрата есть частица его силы, то в этот момент она вспоминает, что дальше.
SALОМ
ARЕРО
LЕМЕL
OPERA
МОLAS
И уже из-за одного того, что вспомнила, дурные силы отступают, она чувствует это, кровь течет не так обильно, и раскаленным железом из ее тела извергается ребенок.
Как не хочется вставать. Но она знает: если не встать сразу, когда теряешь много крови, то так и останешься лежать.
— Дай мне ребенка.
Батрак протягивает ей новорожденного.
Она его не видит, ночь так черна, будто она ослепла, но она берет на руки маленькое существо и чувствует, что оно еще живо.
Никто о тебе не узнает, думает она. Никто не будет тебя помнить, кроме меня, твоей матери, но уж я не забуду, мне нельзя забывать. Ведь остальные-то все забудут.
Она так и остальным троим говорила, которые умерли, только родившись. И, действительно, о каждом из них она помнит все, что только можно было запомнить, — запах, вес на руках, тело и лицо, всякий раз немного другое. Даже имен у них не было.
У нее подламываются колени, Хайнер придерживает ее. Очень хочется взять и снова лечь. Но она потеряла слишком много крови, Стылая недалеко, да и Маленький Народец может ее найти. Она протягивает Хайнеру ребенка и делает шаг, но сразу же падает, лежит на корнях и хворосте и чувствует, как велика ночь. К чему противиться? Было бы так легко. Просто отпустить жизнь. Так легко.
Вместо этого она открывает глаза. Ощущает корни под собой. Трясется от холода и понимает, что всё еще жива.
Снова встает. Кажется, кровь течет слабее. Хайнер протягивает ей младенца; она берет тельце и сразу чувствует, что жизни в нем больше нет, и возвращает его, ей нужны обе руки, чтобы держаться за ствол дерева. Хайнер кладет его на землю, но она шипит: «Ты что», — и Хайнер снова поднимает тельце. Конечно, нельзя его оставлять здесь; здесь на нем вырастет мох, его охватят растения, жуки поселятся в руках и ногах, его душе никогда не будет покоя.
И в это самое мгновение Клаус в своей чердачной каморке ощущает: что-то не так. Он быстро бормочет молитву, крошит щепоть растертого корня мандрагоры в огонек коптящей масляной плошки. Дурное предчувствие подтверждается — вместо того, чтобы разгореться ярче, огонек сразу же погасает. Едкий запах наполняет комнату.
В темноте Клаус пишет на стене квадрат средней силы:
MILON
IRAGО
LАМAL
ОGARI
NОLIМ
Потом, чтобы уж наверняка, он громко произносит семь раз: «Нипсон аномимата ми монан оспин». Он знает, что это по-гречески. Смысла слов он не понимает, но фраза читается направо точно так же, как налево, а у таких фраз особая сила. Потом он снова ложится на твердые доски и продолжает свою работу.
В последнее время он каждую ночь наблюдает путь луны. Дело движется так медленно, что впору отчаяться. Луна всякую ночь восходит в другом месте, и путь ее всякий раз другой. А так как, похоже, никто явления этого объяснить не может, Клаус решил разобраться с ним сам.
— Если чего-то не знает никто, — сказал ему как-то Вольф Хюттнер, — значит, наше дело — это выяснить!
Хюттнер, учитель его, хиромант и заклинатель духов из Констанца, ремеслом ночной сторож. Клаус Уленшпигель прослужил у него одну зиму, но и дня не проходит, чтобы он не вспомнил его с благодарностью. Хюттнер показал ему квадраты и заклинания, объяснил силу трав, и Клаус ловил каждое слово, когда Хюттнер рассказывал о Маленьком Народце и о Большом Народе, и о Древних Людях, и о Подземных Жителях, и о Духах Воздуха, и о том, что ученым доверять нельзя, ибо ничего они не знают, да только признаваться в этом не хотят, чтобы не навлечь на себя гнев своих покровителей, а когда снег растаял и Клаус отправился в путь, в его дорожном мешке были три хюттнеровские книги. Читать он тогда еще не умел, но потом его в Аугсбурге научил один пастор, которого он излечил от подагры, а когда он снова отправился в путь, то из библиотеки пастора тоже прихватил три книги. Книги были тяжелые, несешь дюжину, и будто мешок набит свинцом. Скоро Клаусу стало ясно, что придется или оставить книги, или стать оседлым человеком, поселиться где-нибудь в деревеньке подальше от больших дорог, потому что книги много денег стоят, а владельцы не всегда с ними расставались добровольно, так что, если не повезет, сам Хюттнер может однажды оказаться на пороге и наслать на него проклятие, и потребовать свою собственность назад.
Когда книг и правда накопилось столько, что не унести, все сложилось само собой. Приглянулась ему дочь мельника, хороша она была и весела, и полна молодой силы, а что и он ей нравился, слепому было видно. Завладеть ее сердцем было нетрудно, танцевал Клаус хорошо, нужные травы и заговоры знал, и вообще знал больше всех в деревне, это ей тоже нравилось. Отец ее сперва сомневался, но не похоже было, чтобы кто-то еще из батраков был способен перенять мельницу, так что он все же согласился. И некоторое время все шло хорошо.
Потом Клаус стал чувствовать ее разочарование. Сперва изредка, потом все чаще. А потом и постоянно. Ей не нравились его книги, не нравилось, что он должен решать загадки мира, да и правда ведь дело это велико и мало оставляет сил на все прочее, и меньше всего на мельничную канитель. Наконец и самому Клаусу все показалось ошибкой: что я здесь делаю, среди облаков муки, среди тугодумных крестьян, которые вечно пытаются надуть, когда платят за помол, среди безмозглых батраков, которые никогда не делают что сказано? С другой стороны, повторяет он себе, жизнь уж такая штука, куда-нибудь да приведет — был бы ты не здесь, так был бы еще где-то, и все казалось бы тебе сейчас так же странно. Что его и правда беспокоит, так это не попадешь ли в ад, если украл столько книг.
Но знания приходится хватать, где подвернутся, не для того же он создан, чтобы жить как бездумный скот. Нелегко, когда поговорить не с кем. Столько всего в голове роится! И ни одна душа не хочет слушать твои мысли о том, что такое небо и как возникают камни и мухи, и вся мельтешащая повсюду жизнь, и на каком языке между собой говорят ангелы, и как Господь создал сам себя и вечно должен себя заново создавать день за днем, ведь если бы он перестал, то в одно мгновение остановилось бы все на свете — кто как не Господь может помешать миру просто не быть?
На одни книги у него уходили месяцы, на другие годы. Некоторые он знает наизусть, но все еще не может понять. Не реже раза в месяц в растерянности возвращается к толстому латинскому тому, который выкрал из горящего дома пастора в Трире. Клаус его не поджигал, просто был неподалеку, почувствовал запах дыма и воспользовался случаем. Без него книга бы сгорела. У него есть на нее право. Только вот прочитать он ее не может.