Они приближались к фонарю, и свет усиливался, желтый, маслянистый, сквозь него хуже смотреть на звезды, они пригасали, не гляделись так остро, как из темноты.
— Пугают, — услышал он голос Бялых. — Они нас в кутузку ведут. Вон, под фонарем, — пакгауз в тюрьму переделали.
Говорить можно и громко: голоса швыряет вперед, в спины пятерым казакам, которым нет до них дела. Марцинкевич и офицеры позади, крикни — не услышат.
— На нас крови нет, — сказал Бялых. Ему все так ясно, что кажется диким другой исход, кроме следствия и суда. — Пусть судят! Чем мы перед ними виноваты?
Его тревожит молчание товарищей.
— Намучались вы со мной, братцы, — сказал Воинов.
— Перед ними мы виноваты, Бялых! — Бабушкин не хочет отвечать Воинову. — Виноваты уже тем, что родились!
— Ой, мудрено! — сказал Бялых с облегчением: пустяковая вина.
— Виноваты тем, что хотим изменить подлый, грабительский порядок. Хотим! — упрямо повторил он. — На казнь идем, а все равно — хотим! Ты пощады не жди, Бялых! — сказал он жестоко, иначе уже нельзя было.
Бялых примолк. Двигались они теперь очень медленно. Бабушкин похолодел от мысли, что имя его не открылось, и не будет его ни в чьих списках, и Паша никогда не узнает, что же с ним случилось. И мать будет дожидаться, долго, пока жизнь в ней удержится, и все с тоской, с мукой, отчего далекий Верхоянский край не вернул ей сына. И товарищам по партии не разгадать, где Бабушкин. Где он, товарищ Богдан? Упомнит ли его имя жена Савина? А уж Катерине и сказать будет некому. Слезы вдруг поднялись изнутри к глазам, слезы жалости к двум женщинам, которые будут ждать и не отыщут его следа, праведные слезы, на которые он, однако, не имел права по суровому уставу собственной жизни.
Строго прогнал себя по тому же кругу мыслей. Мать так и умрет, не зная, жив ли он. Хорошо ли это? Пожалуй, так лучше. А Паша? Паша… Вот где мучительство, истинное мучительство и неразрешимость: Паша молодая, неужто и ей избыть всю долгую жизнь в ожидании? На это ответа не было.
— Слушай, старшой, — сказал Воинов, будто окликал его строго. — Как ты мне под руку подвернулся, а?
— Жалеешь?
— Много вас, что ли, таких за Уралом? Если много, старшой, тогда я этим гадам не завидую.
— Ты и хорошему не завидуешь. Нет в тебе зависти.
— Мимо, мимо, старшой! — Воинов хотел усмехнуться, а вышел стон. — Я хорошей жене завидую: видал Савина женку? А твоя?
— Хорошая. Для меня — самая хорошая.
— И всю жизнь с ней?
— Всю! Всю! — Торопился сказать, что всю, не считанные месяцы, не дни, когда был с ней, а именно всю жизнь, потому что это была правда: с ней и прежде, когда еще не встретил ее, и всякий день — с ней.
— Ну, ты взял свое, — решил Воинов. — Взял свое счастье.
Бабушкин промолчал, но сердце откликнулось благодарно: правда, взял, и вся его жизнь была счастьем, и в товарищах, которые идут с ним рядом, тоже счастье, последнее прижизненное счастье.
Впереди, в двух шагах, телеграфисты. Он и за них спокоен. Вот только Ермолаев, как он примет эту минуту? Он изболелся, в революцию пришел недавно, он так чадолюбив. Не станет ли он просить их?..
Вот уже и фонарь, круг света, неожиданно яркий, слепящий даже, а в ушах странный шум, удары, будто ветер сломал байкальский лед и волна бьет в берег. Бялых как-то сказал, что и в самую стужу есть на Байкале открытая вода, но ведь это далеко, там, где начинается Ангара, где берет свой разбег и мчит к Иркутску, к Глазково, к людям, которые все еще ждут оружия. А волна будто рядом, совсем рядом, сливается с ударами крови…
Мы вернулись в поезд и здесь узнали подробности расстреляния. Руководил подполковник Заботкин, командовали кн. Гагарин и Писаренко. Приговоренных отвели несколько от станции по направлению в Иркутску (не выходя из района станции). Здесь им объявили, что они приговорены к расстрелянию. Они не просили пощады… Выбрали место, более других освещенное станционным фонарем. Поставили одного, скомандовали; вместо залпа получилось несколько единичных выстрелов. Было упущено из виду, что при морозе смазка густеет и часто происходят осечки; расстрел производился при свете фонаря, и поэтому пули попадали, не туда, куда следовало, и вместо казни получилось истязание. Заботкин волновался, шумел, рассказывал, как ему с казаками пришлось на войне расстреливать, что там порядка и умения было гораздо больше, винил офицеров, винил людей и еще более затягивал эту и без того длинную и тяжелую процедуру. Казнь продолжалась около 1/4 часа, при ней присутствовали служащие.
(Из дневника поручика Евецкого)
ЭПИЛОГ
В Петербурге, на Васильевском острове, две женщины ждали Бабушкина — Сибирь не отдавала его.
Паша теперь работала сутками, в одной упряжке с теми, кто верил: баррикада грядет, кончится затишье перед бурей и быть революционной гражданской войне. Выбивалась из сил, словно старалась и за своего непутевого, молчаливого, трудилась за двоих, пока он едет к ней.
Среди питерских зим, в черед суровых и милосердных, и в белые ночи, когда окно настежь и ветер с залива шевелит занавеску, обе просыпались от неурочных шагов по тротуару, от стука пролетки где-то в конце линии.
Мать просыпалась на мгновение раньше: старушечий сон зыбок, его и чужое дыханье перебьет, и сроки у старости коротки.
Случалось, при стирке бросали в корыто и рубахи Ивана — две их осталось тогда на Охте, и без того чистые, глаженые. На счастье стирали, будто и эта ласка может подтолкнуть их друг к другу…
Так шли годы.
Поначалу товарищи справлялись весело, с надеждой. Потом совестились — поняли их черную тоску и страдание. Даже утешать стали: говорят, кто-то бежал из Сибири на восток, через океан, спасся, живой, совсем недавно подал о себе знак. Мир диковинный, чего только не случается…
Только через пять лет узналась правда. В декабре 1940 года «Рабочая Газета» напечатала некролог Ленина «Иван Васильевич Бабушкин».
«Мы живем в проклятых условиях, когда возможна такая вещь: крупный партийный работник, гордость партии, товарищ, всю свою жизнь беззаветно отдавший рабочему делу, пропадает без вести. И самые близкие люди, как жена и мать, самые близкие товарищи годами не знают, что сталось с ним: мается ли он где на каторге, погиб ли в какой тюрьме или умер геройской смертью в схватке с врагом.
…Бабушкин пал жертвой зверской расправы царского опричника, но, умирая, он знал, что дело, которому он отдал всю свою жизнь, не умрет, что его будут делать десятки, сотни тысяч, миллионы других рук, что за это дело будут умирать другие товарищи рабочие, что они будут бороться до тех пор, пока не победят…
Без таких людей русский народ остался бы навсегда народом рабов, народом холопов. С такими людьми русский народ завоюет себе полное освобождение от всякой эксплуатации…»
Ушла надежда увидеть его живым; пришло бессмертие.