Коршунов ждал. Верхним, так сказать, нюхом учуял, что перед ним человек дела и страсти.
— А что как прицепить одну теплушку к вашему эшелону? — сказал Драгомиров загадочно.
— Если с хорошим товаром, я не прочь.
— Вот именно, что товар! В Иркутске сошлось до трех десятков бывших ссыльных, это опасность для города.
— Увольте! — решительно возразил Коршунов. — Этакого мне везти в Питер нельзя.
— А вы позвольте, Сергей Илларионович, — продолжал Драгомиров вкрадчиво, задерживая гостя у двери. — Господин Гондатти хвастался, что управляет дорогой; вожжи-то не у нас, и служба движения больше их слушается. Прицепите теплушку — они лучший паровоз дадут.
— Так и торгуйтесь с ними! — Коршунов брезгливо отнял локоть. — Я говорил, что не возьму на себя случайной крови.
Он распахнул дверь, едва не ударив уткнувшегося на ходу в бумаги и занятого своим чиновника, шагал по вестибюлю к вешалке, к поднявшемуся с полукресла седому швейцару.
— Помилуйте, никто и не чает крови… — гнул свое Драгомиров. — Не обязаны же вы везти их через всю Сибирь. Бросите их где-нибудь в тайге, пусть помаются. Как бы вы нас одолжили, голубчик! Я вам в санях доскажу, какие курьезы бывают сибирской зимой…
6
В Хомутово они соединились с другой группой ссыльных, вошли в город перед рассветом, через предместье Знаменское, и проследовали по мосту над курившей паром темной Ангарой в Глазково, к вокзалу, торопясь услышать призывные голоса паровозов, увериться, что отъезд в Россию теперь дело если не часов, то суток. Торопливо вышагивая по мосту, Бабушкин уже видел себя и товарищей в поезде, в мелькании темных елей, берез и верстовых столбов.
Помещения вокзала, подъездные пути, пакгаузы и сараи — все забито пехотинцами и казаками. В теплушках на нарах и вповалку на укрытом сеном полу — запасные, мужики в шинелях, так и не потерявшие деревенской закваски. Два санитарных состава дожидались паровозов, высшие чиновники управления дороги прятались, сутками не появлялись в служебных кабинетах. Расквартированные в иркутских казармах батальоны тоже имели здесь горластых агентов, требовавших вагонов, паровозов и уплаты обещанных еще в Харбине денег. В отчаявшейся, близкой к бунту толпе метались сибирские обыватели, спекулянты, мужики, голодом изринутые из таежных глубинок, сахалинское уголовное дно, отпущенное по амнистии после манифеста. Относительный порядок был в депо; забастовочный рабочий комитет делал все, чтобы на запад уходило как можно больше поездов с демобилизованными. В депо снаряжали и двухосную теплушку для отправки ссыльных на Красноярск — Омск.
В Якутске Бабушкин получил адреса сибирских товарищей, старых искровцев, они могли помочь ссыльным одеждой, рассказать об Иркутске, о Сибири — это имело важное значение для Питера, где так или иначе он окажется через одну-две недели. И едва посветлело в гулком, закопченном здании депо, Бабушкин нырнул в мглистую морозную рань, пересек мирно дымившее печными трубами Глазково: путь его лежал через Ангару в город. Река не давалась ноябрьскому морозу, дышала, ворочалась, сплетала струи, пар клубился над ней, садился лохматой бархатисто-сахарной изморозью на город. Люди вокруг перебегали улицы, ссутулившись, утонув лицом в воротниках и башлыках, а он, закаленный Верхоянском, расстегнул верхний крючок полушубка, шагал, как по Питеру, открыв чужим взглядам кромку шарфа, белый воротничок и галстук-бабочку. После вокзальной сутолоки улицы в эту рань показались сонными и даже умиротворенными. Несколько раз пересекали Большую воинские команды, попадались приказчики, спешившие к началу торгового дня, печатники и наборщики, которых он научился различать по нездоровой бледности и усталым, небыстрым векам, будто припорошенным неистребимой свинцовой пылью. В пойму Ушаковки низовой ветер врывался разбойно, гнал поземку под деревянными мостами — под тем, что вел в Ремесленную слободку и к тюрьме, и под мостом на Знаменское, где празднично белели закуржавевшие церковь и женский монастырь. Кривыми улочками предместья Бабушкин вышел к военному госпиталю, повернул вправо и в полуквартале от трактира и постоялого двора нашел нужный дом, бревенчатый, в два этажа, с грязноватыми, незрячими окнами. И внутри все пребывало в запустении, в намерзшей у порога грязи, — перила лестницы расшатаны, уцелевшие точеные балясины перекосило в гнездах.
Дверь открыла женщина, чуть отступив в полумрак коридора; вся в черном, с худым, измученным лицом. Она смотрела на Бабушкина со страдальческим равнодушием.
— Могу ли я видеть господина Якутова? — спросил Бабушкин, сняв шапку.
Она покачала головой медлительно и с сожалением.
— Не скажете ли вы мне, где он? Я его друг.
Он произнес это, понимая, что глупо: ни он, ни его Паша не отозвались бы на такую откровенность, так не ведется среди политических. Но нынче время все-таки иное, ведь и он, вчерашний ссыльный, свободная птица.
— Господин Якутов уехал в Уфу. По крайней мере так мне известно. Мы не были с ним коротки.
В ее тоне было и уважение к Якутову, и некая дистанция, отделявшая ее от его дел, и доверие к стоявшему за порогом Бабушкину. И вместе с тем ею владела какая-то посторонняя мысль, горечь, утрата или опасение утраты. С внезапным сочувствием сильного человека Бабушкин подумал о том, как трудно жить с такой обнаженностью нервов.
— Спасибо. Послушайте, чего вы боитесь? Неужели меня?
— Крови боюсь, — прошепала она. — Я теперь и людей боюсь…
За тот час, что Бабушкин ходил по Знаменскому, Иркутск изменился: по Большой заскользили легкие сани с сытыми лошадьми в упряжке, развозя в присутствие чиновников канцелярии генерал-губернатора, судебной палаты, штаба военного округа, горного управления. В доме за городским кладбищем, неподалеку от магнитно-метеорологической обсерватории, посреди опустевшей, будто нежилой квартиры он нашел захмелевшего почтового чиновника. Все двери квартиры настежь, в гостиной, на овальном карельской березы столе стоял зеленый полуштоф и рюмка.
— Извольте! — Чиновник обрадовался постороннему. — Николай Николаевич снимали‑с вон те смежные. За полцены пущу. А то и так, за компанию!..
— Я в Иркутске проездом.
— Все мы в сей жизни проездом! — подхватил чиновник, чувствуя, что гость, не успев войти, уже на отлете. — Великий российский транзит: от колыбельки к могилке! — Он кинулся к буфету и достал вторую рюмку. — Позвольте с мороза?
— Не пью.
— Представьте, и Николай Николаевич не пил. Уж на что хорош был человек, а тоже с изъяном. А я сию музыку люблю! — Он звякнул нерасчетливо рюмками, пролив на стол водку. — Выше колокольного звона ставлю! — Выпил и снова стукнул рюмку о рюмку: порожние, они пропели звонче. — Хотите произвести революцию? Революция — хмель, угар! Камни Бастилии! Головы, катящиеся с эшафота! Кто же пойдет в России за трезвенниками!
— Ежели дойдет до крайности, так и быть — однажды напьемся, — усмехнулся Бабушкин. — Куда съехал господин Баранский?
Чиновник налил, чокнулся и опорожнил рюмки.
— И спрашивать не смел: все у них секреты. Кон-спирация! Кон-ституция! Кон-трибуция! Кон-фирмация! — увлекся он пьяной склеротической игрой. — Кон-грегация! Кон-куренция! Представьте, в нашем богоспасаемом городе есть хозяйка типографии по фамилии Конкуренция! Куда же вы?!
Якутова и Николая Баранского в Иркутске не было. Ссыльный в Якутске советовал Бабушкину отыскать Попова-Коновалова, спросить в типографии у метранпажа, но кроме типографии «Восточного обозрения» и крупного печатного заведения Макушева в городе оказалось еще с десяток печатен. После двух частных типографий он заглянул в «Восточное обозрение» — и здесь пожилой метранпаж не слыхал о Попове-Коновалове, знал двух других Поповых, корректора и ссутулившегося над литерными кассами наборщика, и представил их Бабушкину.
Потерпев неудачу, Бабушкин остановился в нерешительности на тротуаре, не зная, стоит ли продолжать обход типографий.