— Вы, поручик, не заговаривайтесь, — сказал он, — а то угодите под суд вместе с генералом. — Обидным было его небрежение, взгляд, отодвигавший адъютанта с дороги, как ничтожное препятствие. — Потрудитесь позвать генерала.
Чита сразу показала Коршунову устрашающую физиономию — полно, обретается ли еще тут губернатор Холщевников? За все дни от Омска до Читы ни одного знакомого лица, а здесь, не успел оглядеться, а уже и политический из Иркутска, и краснорожий генерал с рачьими глазами.
— Генерал не выйдет… Это невозможно!.. — Пятясь вверх, спиной к двери, поручик вслепую нашаривал ручку. Дверь распахнулась, и во весь проем встала коренастая фигура генерала. Поручику пришлось прыгнуть вниз, а следом сошел и Бебель.
— Что-о?! Что такое?! — привычно орал он, оглядывая цепким и трезвым взглядом толпу, солдат своего корпуса, кучкой бредущих в хвост эшелона, слаженный шаг вооруженной рабочей дружины, показавшейся из-за вокзала. — Кто задержал поезд?
И грозному корпусному отвечал все тот же писарь:
— По решению Читинского смешанного комитета и Совета солдатских и казачьих депутатов вы, гражданин Бебель, предаетесь суду за площадное оскорбление служащих железной дороги на станции Харанор.
— Я не подсуден вам! — рассвирепел Бебель.
— У нас больше нет граждан не подсудных народу. — Писарь понизил голос, чтобы сбить с крика и генерала. — В Чите власть народа, и вы будете судимы не позднее завтрашнего дня.
— Я требую губернского прокурора, губернатора Холщевникова, начальника гарнизона! Шорт знает што! — сорвался он на акцент, хотя до этой поры его отличало только излишне твердое, будто через силу, произношение. Нездорово потемнев лицом, он зашелся в ругани, топая отечными ногами, будто маршировал на месте. Рядом подал голос маневровый паровоз, под вагоны занырнул сцепщик, и пока лязгала сцепка и кричал паровоз, генерал Бебель осипшим голосом поносил смутьянов. Выйдя из толпы, казачий офицер сочувственно прокричал в заросшее седым волосом ухо Бебеля:
— Гражданин генерал, назначьте вместо себя начальника эшелона. Вы оставлены в Чите до суда.
Маневровый паровозик дернул салон, уже отцепленный от состава, поручик вскочил на подножку. Бебель схватился за поручень и упал на колено, уткнувшись растопыренными пальцами в заснеженную щебенку. Из салона соскакивали на пути штабные офицеры. Коршунов предпочел не рисковать: среди офицеров Восточно-Сибирского корпуса были люди, которые узнают его и в мужицком тулупе. Он потихоньку отходил к вокзалу.
Все произошло унизительно быстро. Слова почти не достигали Коршунова, но и без них все было ясно: равнодушие корпусных солдат, нерешительность офицеров, и то, как увели поникшего Бебеля; уверенность бунтовщиков, неучастие ссыльного в перепалке с генералом, будто он явился сюда зрителем и тут не хотел мараться, предоставил писарю, ничтожному, виноватому лицу, радость унижения корпусного. Стыд за баранье покорство корпусных чинов ожег глаза до слез, будто его самого отхлестали по щекам. Мелькнуло в толпе задумчивое лицо ссыльного, он слушал на ходу стройного человека в пенсне, с неброской, от скулы к скуле, бородой, то ли инженера, то ли учителя, слушал что-то веселое, а откликался молча, кивком.
Проглянуло солнце, снег искрился, заголубел свет над темной, в бревенчатых постройках, землей, над проломленными дощатыми тротуарами и мостками, над затвердевшими буграми мусора и помоев, над слепыми, с затворенными ставнями, лавками, в которых нечем было торговать. Коршунов взял у разносчиков «Забайкальские областные ведомости» и малую газетку «Забайкальский рабочий», помеченную номером первым. В трактире при «Даурском подворье» нашел еще «Азиатскую Русь» и «Забайкалье». «Азиатская Русь», судя по нумерации, тоже народилась недавно, и Коршунов мстительно подумал, что, чем меньше хлеба у русского человека, тем охотнее набрасывается он на суетные газетные листки.
Из газет он вычитал о ресторане Трифонова, который и в несытую пору предлагал большой выбор блюд и чудеса французской кухни, о деликатесах, полученных лавкой Соловейчика, но не пожалел, что оказался здесь, при дрянной кухне, у сырого, запотевшего окна «Даурского подворья», где ему ничто не мешало готовить себя к встрече с генералом Холщевниковым. Он придет к наказному атаману голодный и злой и в доме Холщевникова не сядет за сытый стол, этой чести он генералу не окажет.
Коршунов прислушивался к голосам обывателей, мужиков, прибывших в Читу, чтобы разжиться мукой и пропивающих свои гроши́ в кабаках, солдат, забредших на запах ржаных блинов и прогорклого масла. Слушал сетования на чугунку, что всё чугунка съела, ибо и война в Маньчжурии и засуха последних лет странным образом связались в здешнем народе с появлением в крае железной дороги; жалобы на то, что в целом уезде один сытый на сотню; что богатеют только торговцы да скупщики, а народ нищий, ни хлеба, ни одежды, бабам, тем и перемыться не в чем; и учителя голодуют давно, чуть не с весны. Слушал без жалости к людям, со взвинченным, мстительным чувством: всё поделом, вы и голодной смерти заслужили за потачку бунту! От торговца скобяным товаром, заглянувшего в трактир, узнал, что «Ведомости» редактирует родственник Холщевникова Арбенев, они проживает в губернаторском доме, но и это еще не диво: с отъездом супруги Холщевникова в Швейцарию — спаси и упокой ее душу, господи! — генерал до пустил в свой дом на жительство и другого родственника — паровозного машиниста Трояновского, а казачью охрану снял. «Забайкальские областные ведомости» объяснили подполковнику замеченное им по пути стечение народа у дома губернатора — на первой странице официальное уведомление: «Генерал-лейтенант Иван Васильевич Холщевников с дочерью и сыном с глубокой душевной скорбью извещают родных и знакомых о кончине дорогой, незабвенной жены и матери — Марии Густавовны, последовавшей после тяжелой болезни в Швейцарии в городе Веве, погребение состоялось там же». И объявление о панихиде в доме вдовца.
Рука не поднялась ко лбу для креста, Коршунов не нашел в себе сочувствия к чужой потере. Подумал, что генералу далеко за сорок, ранее даже и казакам генералов не дают, значит, и Густавовне под пятьдесят, она свое пожила в чести под русским небом, а помирать в Европу потянуло: уволокла косточки подальше от неудобной, промерзающей сибирской земли, и в самом имени другой земли, где отпели генеральшу — Веве, — чудилось подполковнику что-то скоморошье, а то и собачье, пакостное. Вот и другой немец, приготовившийся пускать кровь по сибирской магистрали, — Меллер-Закомельский выговорил себе не только двойные прогонные, но и (как донесла молва до штаба Сухотина) неслыханное право продать в случае успеха свой майорат и выйти в отставку, чтобы жить за границей.
Газеты пестры, неровны, как дурно пропеченный хлеб, корка то окаменела, сожжена до черноты, то сырая и вязкая, будто и не вдохнула огня. Кто-то хотел сбыть шинель енотовую штатскую при бобровом воротнике, диван турецкий; сулил роскошные дамские пелерины «Гейши Ротонды» прямиком из торгующей Лодзи; кто-то желал, вопреки смуте и неустройству, брать уроки латинского языка; требовали опытную кухарку в дом Опарина по Иркутской улице; трезвого работника, знающего уход за лошадьми; но больше продавали, продавали, продавали — выездных лошадей, кавказскую бурку, башлык, всякую мизерию, которая, кажется, и печатной строки-то не стоит, а то вдруг, как скотину бессловесную, и живую душу: «отдается девочка трех месяцев, Сенная площадь, дом Суворова, спросить во флигеле». Среди либеральных фраз и благостных упований на примирительные камеры для разрешения несогласий между хозяевами и рабочими, среди надежд на то, что демократия примется наконец за искоренение азартных игр и карточных комнат, за починку деревянных тротуаров, ступенек и перил на спусках и подъемах, среди голосов, взыскующих мирной, тихой совместной работы, счастливых тем, что и зорька уже заблестела и солнце не за горами, оно взойдет; среди сетований на фальшивые серебряные рубли топорной работы, на беспатентную продажу спиртных напитков, на погромы, которым невесть почему стали подвергаться дома терпимости — Чебыкиной на Сенной площади и там же, через три здания, заведение Растатловой, среди объявлений о маскарадах, костюмированных балах, представлениях цирка Сержа и драматической труппы Милославского Коршунов находил и серьезное, показывающее, как далеко зашли упадок власти и самоуправство толпы: «Мы полагаем, что за эти два года жителям г. Читы, — писала «Азиатская Русь», — уже достаточно известна корректность местной рабочей партии, засвидетельствованная даже генералом Холщевниковым. Разве со стороны рабочих были какие-нибудь насилия или угрозы?» «Забайкалье» сообщало о принятом Холщевниковым решении освободить из Акатуевской тюрьмы государственных преступников — матросов с восставшего «Прута», и рядом — о захвате мешка почты из Харбина от главнокомандующего Линевича к Николаю II. И хотя Арбенев со страниц областных ведомостей, называя свободу слова и печати «великими благами», предупреждал, что «пользоваться ими следует осторожно», забайкальские газеты запугивали обывателя призраком повального голода, приготовлением законных властей «к новому беспощадному набегу», возможностью разбойного нападения «шайки вельможных хулиганов на Россию».