Их план прост: когда на листе запестрят и другие подписи, можно будет обрезать верхнюю строку и явиться к Зотову.
— Чистое дело не делается бесчестным способом. — Бабушкин разорвал поддельный лист.
— А много ли чести клянчить у Зотова?
Прорвалась злоба конторщика к Зотову, прогнала румянец стыда с худого, бледного, в светлом пушке, лица.
— Мы не с протянутой рукой, напротив, мы снисходим, оказываем ему не вполне заслуженную честь. — Бабушкин подвинул к себе разлинованный конторский лист и чернилами крупно надписал: «Деньги на вооружение рабочих отрядов». — Думаете, не даст?
— В шею выгонит!
— Я бы с вами об заклад побился, да не признаю закладов, особенно, когда спор заранее выигран. — Он надел свежий крахмальный воротничок и галстук-бабочку, поправил неширокие черные штанины, пущенные поверх голенищ. — Сегодня политика в моде, того и гляди, старый порядок рухнет, как бы не похоронило тебя под развалинами. — Он оглядел напоследок свой рабочий стол в полупустой квартире спившегося почтового чиновника, пропустил вперед юношей, вышел следом на крыльцо и запер дом. — Лучше уж нос по ветру держать. А если верх возьмет жандармский кулак, и это не страшно: надо вовремя в грудь ударить — мол, нечистый попутал, поплакаться, что либеральный клич раздался из Питера, от самых верхов. А если победит революция, тогда кайся не кайся — толку не выйдет: опоздали, господа! Они и торопятся с авансом: деньги дешевле жизни.
Бабушкин снял с его души грех, страхи отступили, и конторщик вдруг огорчился своему неучастию в деле. Пока лист с фальшивой подписью лежал на столе, Фролов и себя причислял к бунтарям — он мстил тому, кого ненавидел. Ему бы хотелось написать не 300, а 3000 и чтобы вместе с незатруднительными чернильными пулями от Зотова навсегда уходили и живые деньги, разоряя его.
— С него и начнем; пусть развяжет чужие кошельки, если он так силен. — Захотелось утишить горечь юноши.
— В шею вас выгонит! — повторил конторщик. — Возьмите хоть сани подороже. А я покараулю вас. — Он замедлил шаг и отчужденно, прежде времени отдалился от них.
Сани наняли на углу в трех кварталах от дома Зотова — денег было в обрез.
— Странный житель! — Бабушкин оглянулся на сутулую, неподвижную фигуру.
— У него своя философия: если отнять у промышленников деньги, все, до последнего рубля, то ничего больше и делать не надо. Только раздать их поровну.
Желание узнать город, его сокрытые страсти толкнуло Бабушкина в дома денежных людей. В Иннокентьевской он уже побывал не раз, съездил и в Черемхово на каменноугольные копи, в Усолье на спичечную фабрику Ротова и Минского, встретился с рабочим комитетом на станции Зима, там первыми начали сбор денег на вооружение дружинников. Харбинские поезда обрушивали на город ватаги безоружных, обозленных и тоскующих по России солдат: оружие не достигало Иркутска. Проигранная, кровью остановленная война превратила Харбин в исполинский мертвый арсенал; если бы свершилось чудо и всевышний мановением десницы перенес это оружие из Харбина в Россию, в Петербурге отслужили бы благодарственные молебны. И Кутайсов грезил о преданных полках из Маньчжурии, но и опасался вооруженных солдат, не уверенный, кому послужит их винтовка: ему или революционерам. Оружие обходило город, а рабочей забастовке оно было необходимо, чтобы решительный вид дружин удерживал в узде и отпущенную сахалинскую каторгу, и черную сотню, и юнкеров.
Зотов встретил гостей в засаленном, обтрепанном халате монгольского кроя. Под халатом — фрачные брюки, жилет, слепящая белизной манишка под пружинно-густой русой бородой. Он куда-то собрался с визитом, слоновьи ноги втиснул уже в скрипящие штиблеты, галстук и булавку с камнем держал в руке. Пригласил в кабинет, наблюдая гостей каштановыми, странно сходящимися к переносице, крупными кобыльими глазами. Кабинет в запустении, среди темной мебели — письменный стол красного дерева и ералаш на нем не бумажный — завал охотничьих пыжей, патронов, дроби, какого-то хлама.
— Присаживайтесь.
— Дело — прежде всего, господин Зотов. — Бабушкин подал хозяину подписной лист.
— На оружие для рабочих дружин… — сказал Зотов. — Мне в Иркутске и охранять-то нечего, господин хороший. Мое добро в тайге, во глубине сибирских руд, как изволил сказать поэт. За дом, если что случится, мне «Саламандра» заплатит.
— А вдруг и «Саламандре» конец? — сказал Бабушкин. — И она смертна, может сгореть.
— Зотов! — Он вдруг неуклюже кивнул, представляясь, испытывая уже сидящих гостей. — Платон Егорыч Зотов.
— Богдан Шубенко. А со мной Алексей Лебедев, превосходный иркутский гражданин.
— Не наших вы мест, пришлый. Не ошибаюсь?
— Не пришлый, привозной. — Бабушкин улыбнулся, как бы обещая, что намерен вести разговор пусть и к собственной невыгоде, но напрямик. — Нас, как казенное золотишко, под охраной возят.
Зотов тоже опустился в кресло: все было в нем крупно, но подвижно, быстро, будто он еще и сдерживал себя, чтобы казаться степеннее. Лицо без возраста, некрасиво откинутый назад лоб, тяжелые надбровья, кобыльи равнодушные глаза и тонкий, с горбинкой и крыластыми ноздрями, нос.
— Не много ли ратников для мирного нашего града? — сказал он. — Куда ни плюнь — солдат. Еще и эти прохвосты — пожарные! Зачем и рабочим оружие?
— Войска транзитные, утром проснетесь, а их след простыл. И полицию после манифеста отменить недолго.
— Эка хватил! — рассмеялся Зотов промашке агитатора и даже подмигнул юноше в голубой далембовой рубахе под триковым пиджаком, хотя, кажется, решил не брать его в расчет. В Европе счет революциям потеряли, однако же полиция в чести! Полиция любому хозяину к месту. С меня начали, — рассуждал Зотов вслух. — Что же, я лучше или хуже других?
— За вами другие пойдут. И расчетов наших не скрою. Некий мудрец сказал: как хорошо, как покойно находиться на корабле в бурю, когда наперед знаешь, что ты не погибнешь. А тут и выкуп невелик.
— Каков же он?
— Какой сами поло́жите.
За спиной Зотова скрипнула дверь, он вскочил с места испуганно, с растерянностью на грубом лице. Вошла молодая женщина — в пенсне, босая, в глухом черном платье; гордое и нежное продолговатое лицо портил отцовский, с горбинкой, нос.
— Аннушка! — с болью вырвалось у Зотова. — Дочка. Ученая, — объяснил он и обратился к ней ласково: — Нешто тебе на ноги нечего надеть?
— Деньги клянчите? — спросила она у Бабушкина и вынесла из-за спины ко рту зажженную папиросу. — Вы бы ночью, в масках, иначе не даст. В гроб с собой приберет.
— Нешто я тебе жалел? — В печали он готов был позвать в судьи чужих, нелюбезных ему людей. — В Петербурге жила, скольких нахлебников кормила, счет деньгам потеряла, а ее оттуда — вон! Из науки вон, из Питера тоже! Ей ив Иркутске жить нельзя, это я у генерал-губернатора вымолил, а ее всякий день и отсюда могут — вон!..
— Впрочем, им денег не давайте, — сказала Анна, уходя, будто не услышала сетований отца. — Скучные они люди.
— Унюхали?! — задвигал ноздрями Зотов, приходя запоздало в ярость. — Что, знакомый запах? Сера! Селитра! Бомбы делают! В доме Платона Зотова — бомбы! А чуть что не по ней, стращает: босая в Казанский собор пойду!
— Не пойдет, — сказал Алексей.
— Динамитчик ваш, Кулябко-Корецкий, что ни день — тут, ручки ей целует, собака. — Он заговорил потише, с лукавой откровенностью: — Я к Драгомирову ездил, чинов тайно потребовал. Явились двое — и к ним: чего, мол, в склянках намешиваете? Бомбы, говорят, делаем! А чины-то к двери, шашечки рукой придерживают, чтобы не гремели, будто и от шашечек взрыв может сделаться, — и ходу! — Босоногая Анна не шла из его головы. — Курят ведь! Кругом страсть эта желтая, вонючая, а они курят, судьбу испытывают, того и гляди дом разнесут.
— Разве что подожгут, — успокоил его Бабушкин. — Разнести может готовая бомба.
— И все-то вы знаете! — воскликнул Зотов и ткнул пальцем в подписной лист. — Не на бомбы ли и это?