Поэтому я выдохнула, когда мы приехали в следственный изолятор, расположенный на окраине, неподалеку от Суда. Ночью, в темноте, здание казалось неприступным: высокие стены, камеры наблюдения — настоящая тюрьма по всему, кроме названия. Я расплатилась с водителем, он спросил, не надо ли подождать, я вспыхнула и ответила, что не знаю, сколько тут пробуду, я лучше потом закажу такси отдельно. Он вручил мне визитку и сообщил, что всю ночь работает, — в этом ощущались разом и непристойность, и грусть, я опустила карточку в карман, ужасно хотелось помыть руки. Я нажала на звонок — автомобиль все медлил и не уезжал, — хорошо, что мне открыли сразу. Я прошла через мощные средневековые ворота с башнями, потом миновала охрану, у меня забрали сумку и проверили паспорт.
Мне выдали бейджик и велели ждать — охранник указал на ряд пластиковых стульев. Я прицепила бейджик к пиджаку и села. Помещение — не совсем ресепшн или вестибюль, скорее коридор с расставленными вдоль стен стульями — было опрятным и безликим, я могла бы точно так же сидеть в каком-нибудь муниципальном здании, скажем, в Департаменте транспортных средств у себя в Америке. Сходство только усиливалось, потому что миновало два часа, время уже приближалось к трем, а я сидела и ждала — как будто чего-то тягомотно-неприятно-бюрократического, раньше со мной такого не случалось, но веки у меня слипались, и почему-то казалось, что я не впервые вот так сижу и жду, и ожидание вытесняет собственный смысл, но кого я ждала — я начисто забыла, помнила лишь, что этот кто-то мог никогда не прийти и что я навсегда могла остаться в этом вестибюле.
В начале четвертого дверь позади меня резко распахнулась. Я встала, одетый в форму охранник дал мне знак следовать за ним. Во рту у меня внезапно пересохло, потом мы шли куда-то по залитым резким светом коридорам, охранник чиркал карточкой-проходкой и набивал коды, и наконец мы очутились в помещении, с виду похожем на тюремный блок. Все двери были заперты, кроме одной, за которой стояло несколько служащих Суда. Беседовали они, прямо скажем, не вполголоса, их слова отдавались эхом в коридоре, и я поймала себя на мысли: как же другие заключенные изолятора, они спят, а тут так громко? Мы дошли до открытой камеры, и служащие поприветствовали меня — вежливо, но отрывисто, с профессионально-деловитым видом. Я тоже поздоровалась, и на какое-то время мы все умолкли.
Наконец один из судейских прокашлялся. У нас возникли некоторые сложности с заключенным, он не хотел покидать самолет, отказывался встать с кресла. Но сейчас он уже прибыл, добавил судейский, скоро его приведут. Я кивнула, подумав, а как, интересно, обвиняемый отказывался: уперся, точно двухлетка, которого вытаскивают из коляски? Или как протестующий, которого пытаются сдвинуть с места? Или у него просто отказали ноги, ему было вообще не встать? То помещение, где находились мы все, было чем-то средним между камерой и комнатой в общежитии: одна кровать, один стол, в углу — туалет. На стене висел телевизор с плоским экраном. В глубине виднелось большое окно, забранное решеткой.
Мы услышали, что где-то вдалеке отпирают дверь тюремного блока, и как по команде развернулись. При всей нашей усталости и всей штатности ситуации по камере прошлась волна нетерпеливого ожидания. Дверь резко захлопнули, и до нас донеслось шарканье ног — кто-то тащился по коридору, казалось, что еле-еле. Наверняка, подумала я, другие заключенные проснулись и слушают, вспоминают собственное прибытие в изолятор, самое начало своего ожидания — исполненного неопределенности и оттого куда более тягостного. Звук шагов делался громче, громче и наконец прекратился, обвиняемый встал на пороге камеры.
Его сопровождали двое охранников, он был в традиционном одеянии и казался намного старше, чем на фотографии, а ее вряд ли сделали давно, и у меня неизвестно почему ком подкатил к горлу. Обвиняемый обвел взглядом нас всех по очереди и поджал губы, заметно было, что вся ситуация внушает ему омерзение. Мы смущенно мялись, пока один из судейских не выступил вперед — со сконфуженным, даже обеспокоенным лицом. Он помолчал и покосился на меня, я шагнула поближе к обвиняемому. Судейский еще помолчал и наконец заговорил, неуверенно и виновато. Сейчас я зачитаю вам ваши права.
Я подхватила и начала переводить, слегка наклонившись к обвиняемому, я негромко произносила фразы ему в ухо. Мужчина дернул головой, словно отгоняя комара или еще какую-то назойливую мошку, своим видом давая понять, что он не слушает от слова «совсем». Судейский умолк, через несколько мгновений умолкла и я, и судейский спросил обвиняемого, имеются ли у него вопросы. Я перевела, и обвиняемый шумно выдохнул, я осеклась, слова увяли на губах. Обвиняемый быстро заговорил по-арабски, он злобно глядел на судейского, обводил рукой камеру — по его тону я сообразила, что камера какая-то ненадлежащая, его не устраивает, — и, пока он говорил, во мне нарастала паника. Я краем глаза глянула на судейского, а тот выжидающе уставился на меня. Я помотала головой — я же не знаток арабского! — и снова повернулась к обвиняемому.
Наконец обвиняемый вперился в меня и осведомился — по-французски, он говорил с запинкой, но довольно свободно, — почему ему не предоставили переводчика с арабским. Я начала извиняться, он перебил, вскинув руку, он даже не смотрел в мою сторону, как будто само мое присутствие было для него оскорбительно, возможно, потому что я была там единственной женщиной или от звучания французской речи его так коробило, — он снова начал говорить по-арабски, еще громче, почти воинственно. Судейские явно были обескуражены и, похоже, решили, что это я во всем виновата, я проваливала задание, хотя уж кто-кто, а я точно была ни при чем. Человеку нужно зачитывать права на том языке, который он понимает, но на котором я не говорю, и все-таки — потому что я не знала, как поступить, а сама ситуация требовала поступить хоть как-то, — я начала снова произносить текст по памяти, на столь неприятном ему французском, не давая себя перебить, и наконец спросила, все ли ясно.
Еще переспросила: вам все понятно?
Да, наконец отозвался он по-французски.
Потом обвиняемый метнулся к кровати и сел. Он был совсем без сил, я видела. Он лег, закрыл глаза и в мгновение ока — настолько быстро, что даже не поверилось, — крепко уснул и захрапел. Мы постояли, посмотрели на него, потом один из судейских кивнул на дверь, и мы тихонько вышли гуськом, а охранник запер за нами камеру. Судейский повернулся ко мне и сказал: мы отправим запрос, пусть пришлют кого-нибудь с арабским. Я кивнула. Мне его стало почти что жалко, сказал судейский, качая головой. Вот уж нет, мысленно не согласилась я, меня не покидало ощущение, что нас всех каким-то образом использовали — правда, непонятно, с какой целью: обвиняемый своим спектаклем ничего не добился, и у него, естественно, есть право на выбор языка и на переводчика, этим языком владеющего.
Судейский сказал мне: вы можете идти, ведь времени-то — тут он глянул на часы — почти четыре утра. Я надела пальто и двинулась следом за охранником по лабиринту коридоров, назад к пропускному пункту. Охранник вызвал такси, и оно вскоре приехало. Я села в машину, и мы покатили по городу, все еще стояла кромешная темень, ни единого проблеска рассвета, ночь казалась нескончаемой. Мы доехали до моего дома, я заплатила таксисту, тот подождал, пока я войду в подъезд. В небе наконец показались едва различимые просветы, через пару часов встанет солнце. Я проверила сообщения: было одно от Адриана, он спрашивал, как я, и интересовался, принести ли что-нибудь Яне, кроме бутылки вина. Я не стала отвечать на эсэмэски, просто легла в постель и уснула.
6
Следующее сообщение от Адриана пришло тогда же утром, позднее. Он писал, что мог бы взять еду навынос в индонезийском ресторане у его дома, за углом, чтобы Яне не возиться с готовкой. Я прочитала эсэмэску и снова свернулась калачиком в постели. Два сообщения, такие будничные, и почему-то именно эта будничность придала мне уверенности, в которой я, как выяснилось, нуждалась. Ночные пертурбации сказались на мне больше, чем я сперва подумала.