Что теперь? Штреле был в растерянности. Самое страшное, что лишь один Муралов знал, каким город покажется из-под снега, ибо последним видел его. И один Муралов знал, что делается с городом под снегом, ибо знал, что происходит под слоем грунта с холстом. Возможно, Муралов даже знал, как жить и писать теперь. На нем все держалось, как на ките. Он знал разгадку многого из того, чем мучился Штреле последнее время. Он знал все пути без одного — своего: тот был запутан и капут был бы Штреле, который уже готовил свой гарпун, если он так и останется запутан. Путь самого Штреле был известен. Штреле ушел в снег.
Он ушел в него по колено, лишь только вышел из дому. Только он вышел из дому, снег пронял его, как до него пронял землю, город, воздух, и Штреле, ничего не видя, ступил в снег, думая, что под ним твердо, и провалился по самое колено, ибо под снегом твердо не было. Он выбрался и оглядел себя. И пяти минут не прошло, а он уже был обесцвечен. Штреле стал белым, как холст, только спина да живот да чуточку ноги еще темнели сквозь снег. Штреле почувствовал себя сродни городу. Он подумал, что исчезать, оказывается, не так уж и сложно. Главное, нет этого чувства томительного ухода и не холодно. Действительно, снег стер его легко и безболезненно. Штреле ничего не почувствовал и был доволен этим. Несуществующий, он огляделся. Куда идти, он знал. Но транспорт стоял, дороги были завалены снегом и, чтобы добраться, нужно было идти пешком. Штреле же с трудом мог найти в себе силы добираться на своих двоих. Ему пришло на ум, что ему требуется помощник, расторопный и исполнительный, на которого можно было возложить всю эту снежную работу по розыску Муралова. Но вокруг не было ни души: люди все попрятались от снега. Штреле заметил только невдалеке снежную бабу. Он сперва было решил, что это Муралов, но потом понял, что это не он, это снежная баба. Вот кто со снегом на короткой ноге. Снег почти целиком занес ее, остался только холмик. Если она согласится помочь ему, он будет избавлен от труда сам разыскивать Муралова. Укрывшись снежной шалью, подбоченясь, баба в свою очередь лениво рассматривала его. У нее был такой вид, словно она была уверена, что весна не наступит никогда. Сказать ей, что однажды от нее останется одна морковка, было бы пустой тратой сил. Она и не поверит. Бабы! Он приблизился к ней. Она поглубже укуталась в снег, как в мех, делая вид, что ей зябко. Его пробрало смехом. Ее оживишь, а она еще, чего доброго, станет прыгать через костер и поставит его тем самым в дурацкое положение. А может, начнет стремительно расти, чтобы в конце обрушиться на него и погрести под своим неимоверно разросшимся телом. Нет, лучше он воздержится от того, чтобы оживлять ее. Снег и так наваливается на него, лежит на плечах тяжкой ношей, как горб. Не хватало того, чтобы еще и какая-то снежная баба подмяла его под себя. Он снова провалился, шагнув в сторону, — под снегом оказалась глубокая яма, полная талой ледяной воды. Он определенно начинал сомневаться в мастерстве Муралова: слишком неровно был нанесен грунт, слишком много было мест, где он отставал от холста.
Но задуматься заставляло совсем не это. Холст, в конце концов, не из качественных, вот грунт плохо и лег. Все дело было в выставке. До сей поры Штреле был уверен, что мастера грунта никогда не нисходят до персональных выставок и совсем не в силу каких-то цензурных ограничений или пресловутого давления сверху, а просто по нежеланию, нестремлению, нетяге, наконец. Но все это, похоже, было не про Муралова. Он не только выставил свои картины, — по слухам, он вынес на обозрение свой автопортрет. После такого можно было забыть даже про то, что Муралов по какой-то одному ему ведомой причине наложил грунт неровно. Автопортрет мастера грунта! Это немыслимо. Они никогда не пишут свои автопортреты. Это их цеховое правило. Зачем им свое лицо в истории, если оно для этого недостаточно типично? Написать его — значит причислить себя к лицам эпохи, признать, что ты человек своего времени. И тогда ничто не поможет тебе уйти от признания тебя современником, — ни перебинтованное ухо, ни оттопыренная губа и сдвинутый на затылок угольный цилиндр, ни нафабренные бретерские усики. Ты можешь также взять в руку бокал вина, а на колени посадить молодую жену, прекрасную, как весна, а можешь изобразить себя на Страшном суде с пустой жалкой шкурой врага в руке, но и это не спасет от причисления к лику современников. На то, чтобы опуститься до этаких ухищрений, думал Штреле, не пойдет никакой мастер грунта. Ан Муралов заставил его пересмотреть свои взгляды. И вполне вероятно, что он заставил других пересмотреть свои взгляды, а не это ли знак истинного мастерства? Муралов мог себя и не изображать, а картина все равно будет считаться автопортретом, сиречь самоисследованием, самопостижением и самоискусом. Так и «Черный квадрат» можно рассматривать как автопортрет Малевича. Что же говорить о самом Штреле? Он только и делал, что писал свои автопортреты, которые выдавал за виды города. Да только вот тому они такие были не нужны. Ему историей хотелось стать, а тут служи отображением внутренних переживаний какого-то художника. Эдак и вся жизнь пройдет.
Мастерская Муралова располагалась в очень старом двухэтажном доме с полукруглыми лепными окнами и небольшими балконами под витыми бронзовыми навесами. Было заметно с первого же взгляда, что дом находится в затруднительном положении: сверху на него с каждым часом наваливало все больше снегу, точно он был избран козлом отпущения, — снег набился в щели лепнины, скопился на навесах толстыми угрожающими шапками, у дверных проемов намело здоровенных сыпких сугробов, так что не пройти. Вдобавок ко всему здешние грунты, похоже, обладали повышенной просадочностью и были чрезвычайно агрессивны к дому. С одного краю он осел и почти задевал своей крышей высокую ограду соседнего дома, отчего казалось, что здание выдерживает двойной напор — напор снега сверху и опасную зыбкость рыхлых ненадежных почв, на которых ему выпало стоять. Так, припав на один бок, застыв в стойке обороняющегося, дом прислонился к длинному приземистому зданию за его спиной, которое смахивало на лабаз, — несуразное, но крепкое, оно служило хорошим прикрытием его тылу. С фасада же ему приходилось надеяться на защиту деревьев: три или четыре старые чинары заслоняли собой дом, словно погрузневшие телохранители. Своими мощными корнями они глубоко проникли в почву под зданием, поддерживая его под фундамент и откачивая грунтовые воды, грозящие кладке. Муралов жил как раз в том крыле, которое просело больше всего, так что огромный снежный язык, свисавший в этом месте с крыши, почти полностью скрывал его окна. Вход в дом тоже находился с этой стороны и был просто неразличим, таких вокруг него намело сугробов. Провалившись несколько раз по самый пояс, Штреле наконец пробрался внутрь.
Здесь, конечно же, было темно и пахло так, как и положено во всех старых домах, — кошками, тряпьем, сырыми стенами. После снежной свежести улицы подъезд был неожиданно душен, покрывавшая лестничные марши плитка давным-давно отстала и гремела под ногами, как галька. На втором этаже было уже не так душно: здесь были открыты окна, за которыми даже на фоне ослепительной белизны, покрывающей землю, выделялись мощные ветви чинары в снегу. Длинный коридор вел мимо одинаковых дерматиновых дверей к квартире Муралова. Здесь он жил, здесь находилась его мастерская, где он творил свои бессмертные вещи. Штреле втайне надеялся, что Муралов окажется нелюдимом, недолюбливающим общество и не посещающим собственные выставки. Идеально будет, если на стук мастер откроет ему в замызганном фартуке, только-только оторвавшись от очередного шедевра, молча пропустит в квартиру, молча выслушает его восторги. Но, скорее всего, не будет ни так, ни как-нибудь эдак. Штреле вообще не мог себе представить встречу с Мураловым и даже не понимал, зачем он пришел сюда. Охота за неведомым шедевром? Не очень хорошее стремление застать мастера в быту? Да нет, скорее всего, просто желание увидеть Муралова, можно даже без слов. Взглянуть на него, тихо поздороваться и уйти. Он решил, что, если ему никто не откроет, он спустится вниз тем же путем и отправится на выставку.