Отец сейчас с хмурым лицом бороздит просторы коридора, и каждый его шаг – точно удар кузнечного молота – заставляет Антошку втягивать голову в плечи. Он знает: мамин приход принесет не радость, а новую ссору.
Сколько всего они говорили друг другу прямо с порога! О еще большем молчали, и в этом молчании становились совершенно далекими, как планеты, плывущие в пространстве космоса. Впрочем, даже космос у каждого был свой…
Василий поглядел на непривычно мрачного приятеля: с этой стороной его жизни он не знаком. И все же несвойственное Тохиному лицу серьезное выражение рождало неприятное ощущение, будто Шумский подсмотрел то, что ему не положено видеть, украл кусок чужого прошлого, чужого страдания. Он спросил просто для того, чтобы не молчать:
– К чему такой трудоголизм? Вы разве нуждались в деньгах?
– Не. – Тоха уже справился с собой и успел прикрыться панцирем обычной дурашливости. Ухмыльнулся. – Просто мать не нуждалась в отце, а также во всем, что с ним связано: во мне то есть.
Он снова приложился к бокалу и опустил его на стол с гулким сердитым стуком.
– Что мать действительно любила – так это свою чертову работу. О! К ней матушка пылала подлинной незамутненной страстью, той страстью, которая так и не перепала отцу…
Верстальщик умолк, закончив свою внезапную исповедь, а Василий не знал, что говорить. К тому же он заметил, как насупились тени в углах…
Шумский вздрогнул от стеклянного перезвона: приятель дотянулся бокалом до его, почти нетронутого.
– Филонишь, дружище. В трезвенники, что ли, подался? Это зря, ибо, как сказал старик Хайям, кто пил – ушел, кто пьет – уйдет, но разве вечен тот, кто ничего не пьет?! Мудрый он был, старик Хайям…
Василий пригубил напиток для успокоения Тохиной душеньки и, наконец, решился кое-что рассказать. В основном для того, чтобы немного повеселить ударившегося в тоску верстальщика. Но тот снова опередил, огорошив пафосным вопросом:
– Так чем же ты занимаешься чудесными майскими ночами, когда соловьиные трели бередят струны беспокойных душ?
– Не поверишь, стихи пишу! – Бодро ответил Шумский и довольно заулыбался, заметив, что такого Тоха не ожидал. – И приключилась со мной, знаешь ли, презанятнейшая вещь.
Выжидающий Тохин взгляд развлек журналиста и он, намеренно понизив голос до загадочного шепота, принялся рассказывать:
– Прикинь, короче, такой кадр. Часа четыре утра, луна высоко, соловьи ошалевают – аж голова кругом. Сижу на кухне, пишу стихи – талант прёт, выливается, понимаешь, на бумагу. Тут в форточку на полной скорости влетает что-то довольно крупное и, оглушительно гудя, нарезает пару кругов вокруг люстры, а затем сбитым «Мессершмитом» падает за холодильник. Лезу за объектом – и на тебе: на полу сидит крупнючий жучина! Ну, взял его, хотел через форточку в обратный рейс запустить, и тут, не поверишь, – вижу: на пузе у него что-то есть, какие-то мелкие светящиеся значки…
В иной раз подобная история, пожалуй, не зашла бы, а по пьяной лавочке – самое оно. Тоха оживился:
– Ну а дальше-то чего?!
– Да ничего! Оставил жука у себя, нарек Федором и выделил ему отдельную жилплощадь в виде литровой банки. Там он и прописался…
– Иди ты со своей банкой! На пузе чего было?!
– А-а-а… Вот это самое занимательное. Я уже и лупу достал, но разобраться все равно никак не получалось. И тут меня будто под ребра кто пихнул: я поднес жука к зеркалу, и в нем прочел отраженную надпись. Правда, через пару секунд она уже исчезла.
Василий сделал глоток: горло будто песком посыпали, но Тохиной реакции он ждал даже с некоторым затаенным злорадством, надеясь, что приятель постучит костяшками пальцев по столу, мол, аллё, очнись, дурачина, и убедит в невозможности подобных происшествий (пусть это будет сон, бред, сумасшествие, нелепая шутка – все, что угодно, только не реальность). Но тот ничем не стучал, однако смотрел, не мигая, как филин в ночь.
– Издеваешься? – Спросил верстальщик. – Что надпись говорила?!
– Всего два слова: «Дело табак». Если честно, я не понял значения. Никогда прежде не слышал подобного выражения. Подумал: видно, недоспал, вот и мерещится всякое, даже в компьютер не полез выяснять. Но, может, ты расшифруешь, о, всеведущий знаток зороастризма и Хайяма?
Если Шумский рассчитывал таким образом поквитаться за Величество, то прогадал, ибо Тоха, приняв позу, в которой сквозило превосходство, изрек:
– И расшифрую, дабы проредить дебри твоего скудоумия.
– Серьезно?! – Обалдел Васька.
Верстальщик царственно кивнул:
– «Дело табак» – старое и малоизвестное выражение. Но смысл его тебя вряд ли утешит: оно означает «очень плохо», безнадёга, короче. «Дело дрянь» – такое-то слыхал?
– Но причем тут табак?!
– Волжские бурлаки виноваты. Они, когда переходили вброд реки, подвязывали свои кисеты с табаком к шее. Ежели вода поднималась слишком высоко, табак, ясно море, намокал. Тогда бурлаки считали переход невозможным и, следовательно, оказывались в безнадежном положении.
Тоха откинулся на спинку, с удовольствием созерцая физиономию приятеля: того будто ошпарили кипятком.
– Съел, Твое Величество? Неплохо для работяги-верстальщика без высшего образования, а?!
– Да уж, – оторопело пробормотал Василий, – но, черт тебя побери, откуда ты знаешь?!
– Читать люблю. Помнишь, говорил про долгие темные вечера? Обмануть время помогали только книги, хоть и были слишком серьезными для мальца. Как-то я осилил даже фразеологический словарь! Так что мою тоску вполне можно представить, как икс в миллиардной степени. Зато теперь у меня не голова, а солянка сборная…
Тоха поднялся, вознамерившись уходить. Пестрый свитер в приглушенных тонах бара выглядел, как птичье оперение, усиливая сходство верстальщика с филином. Что б его, этого Тоху: умеет он пронять до печёнок, ничего не скажешь! Такой непредсказуемый!
Василий молчал, не прощался. Приятель положил ему руку на плечо, и лицо его на миг смягчилось.
– Выручил. Спасибо, что составил компанию одинокому пилигриму.
Шумский не ответил, только кивнул, задумчиво поглаживая бокал с недопитым пивом. Попробовал прожевать совершенно остывшую гренку, но рот отказался принять вязкую, похожую на замазку массу с привкусом сыра, и Василий оставил эту затею.
Журналист не открыл Тохе еще одного момента: когда он ловил жука, то бросил взгляд на лист бумаги на подоконнике. На днях его потянуло рисовать: он набросал карандашом человеческую фигуру, да и забыл. На этот-то силуэт, покрытый беспорядочными штрихами, смотрела во весь свой широко открытый глаз полная майская луна. В ее свете картинка неуловимо менялась: контур обрастал каменной плотью, превращаясь в набросок статуи. И статуя как будто хотела что-то ему поведать: горесть таилась в сколах у рта и глаз, роняющих сухие пыльные слезы. Но странно: все вместе напомнило журналисту неприветливую бабульку Купырёву… Пребывающий в ужасе Шумский схватил лист, вырвав его у чародейки-луны. Лишившись колдовской подсветки, рисунок вновь стал прежним – предтечей человеческой сущности, выведенной рукой небесталанного мастера.
Глава 8. Лунный ключ
Шумский заявился домой далеко за полночь. По привычке, которую никак не мог избыть, прислушался: в квартире было тихо, из-за стенки не доносилось ни единого шороха. Даже диван под Михалычем не надрывался пружинным кряхтением: не вернулся еще сосед, что ли? Или тоже пропал, следом за супружницей? «Да какое мне, собственно, дело?! – с горячностью пыхающего чайника оборвал свои размышления Василий, – заглохли, наконец, и ладно!»
Не убедительно.
Шумский оперся о дверной косяк, пристроив затылок к прохладным обоям. Свет он не зажигал. Тишина, угнездившаяся за стеной, казалась не успокаивающей, а глухой и мрачной, горе колыхалось в ней, как вода в болоте. Василий чувствовал себя причастным к этому горю. Тоже ведь жаждал, чтоб гремучие соседи пропали пропадом…